Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Классическая проза
Показать все книги автора:
 

«Храм», Стивен Спендер

Первый вариант рукописи был в 1950 году посвящен У. X. Одену и Кристоферу Ишервуду. Ныне добавляю: «Памяти Герберта Листа».

  • Разлилось лето половодьем: ретивому садовнику не снилось
  •                Столь бурное цветенье.
  • Воскресный день предрек озера, смуглые тела
  •                И красоту загара.
  • Вдали, в воде, две головы ту позу смаковали,
  • Из камышей вдруг выскочил, нахохлившись, раздетый немец,
  • И Стивен, как безумец деревянный, дал сигнал с песчаных дюн:
  •                «Разрушить этот храм!»
  • И рухнул храм. Не вынес легконогий заяц жаркого дыханья гончих,
  •                На юг сбежала иудейка.

У. X. Оден, фрагмент первой из «Шести од» (Январь 1931)

Предисловие

Два года назад Джон Фулер (коего я теперь благодарю) сообщил мне, что во время посещения Соединенных Штатов прочел в отделе раритетов Центра гуманитарных наук Техасского университета рукопись написанного мною романа. Назывался он «Храм» и был датирован 1929 годом. Я тотчас же написал заведующему библиотекой письмо с просьбой выслать мне ксерокопию. Спустя несколько недель в мой лондонский дом явилась молодая дама со свертком под мышкой — в свертке был экземпляр моего романа. А я было совсем забыл о том, что в 1962 году, во время одного из типичных для поэтов финансовых кризисов, продал рукопись в Техас.

То были 287 страниц скорее черновика, нежели романа. Написан он был в форме дневника, от первого лица, и изобиловал автобиографическими подробностями. В нем повествовалось о том, как рассказчик (названный «С.») приезжает летом 1929 года в Гамбург погостить в семье молодого немца по имени Эрнст Штокман. В первой главе рассказчик описывает разнообразных персонажей, с которыми познакомился тем летом в Гамбурге. Во второй главе речь идет о пешем походе вдоль берега Рейна, предпринятом им вместе с новым гамбургским приятелем по имени «Иоахим». Прочие главы носят экспериментальный характер. Это попытки написать «внутренний монолог», раскрыть самые сокровенные мысли об Эрнсте и Иоахиме. Имелось там и краткое описание поездки «С.» и Эрнста на балтийский курорт. В последней главе «С.» возвращается в Гамбург, но происходит это не в ноябре 1932 года, как я пишу сейчас, а осенью 1929-го.

Перерабатывая первые главы, а также главу о путешествии по берегу Рейна, я часто обращался к рукописи. Однако на все остальное я едва взглянул, поскольку большую часть книги в соответствии с требованиями сюжета и тогдашнего мировосприятия писала и переписывала за меня моя собственная память.

Помню, я напечатал на машинке несколько экземпляров слегка видоизмененного варианта «Храма» и послал их друзьям, в том числе, конечно же, Одену, Ишервуду и Уильяму Пломеру — дабы узнать их мнение, — а один — Джеффри Фейберу, моему издателю. По утверждению Фейбера, не могло быть и речи об издании романа, в котором, помимо явной клеветы, содержалась — согласно законам того времени — порнография.

В конце двадцатых годов молодых английских писателей больше беспокоила цензура, чем политика. Кризис на Уолл-стрит, которому суждено было распространить по всему миру взрывные волны экономического краха и безработицы и который вскоре превратил Германию в арену борьбы между коммунистами и фашистами, разразился только в 1929 году. 1929-й был последним годом того странного бабьего лета — периода Веймарской республики. Мне и многим моим друзьям Германия казалась раем, где нет цензуры и молодые немцы живут удивительно свободной жизнью. Англия же, наоборот, была страной, где был запрещен «Улисс» Джеймса Джойса, а также «Колодец одиночества» Радклифф Холл — роман о лесбийской связи. Именно в Англии по распоряжению мистера Мида, лондонского магистрата, полиция сняла со стен Уорренской галереи картины с выставки работ Д. Г. Лоуренса.

Благодаря цензуре, в большей степени, чем всему прочему, у молодых английских писателей сложилось мысленное представление об Англии как о стране, из которой надо уезжать: почти так же в начале двадцатых сухой закон привел к тому, что такие молодые американцы, как Хемингуэй и Скотт Фицджеральд, вынуждены были уехать из Америки во Францию и Испанию. Им выпивка, нам — секс.

Другим следствием цензуры было наше желание писать именно на такие темы, из-за которых наши книги как раз и могли бы оказаться под запретом. В то время многие молодые английские писатели были едва ли не одержимы навязчивой идеей писать о вещах, которые в качестве литературных сюжетов для публикации были запрещены законом.

Все это, думаю, объясняет многое в «Храме». Это автобиографический роман, в котором автор пытается правдиво рассказать о том, что пережил летом 1929 года. Когда я писал его, у меня было такое чувство, будто я шлю друзьям и коллегам на родину донесения с фронта нашей совместной войны против цензуры.

То, что я действительно испытывал такое чувство, доказывают несколько строк из моего письма Джону Леманну — отправленного несколько позднее 1929 года из Берлина, — процитированные им в его посмертно опубликованной книге «Кристофер Ишервуд — личные воспоминания»:

«Есть четыре-пять друзей, которые работают вместе, хотя не все знакомы друг с другом. Это У. Х. Оден, Кристофер Ишервуд, Эдвард Апуард и я… Все, что делает каждый из нас, когда пишет, путешествует или перебивается случайными заработками, есть своего рода исследование, которое, быть может, продолжат остальные».

«Храм» я писал, ощущая неразрывную связь со своим поколением, которое исследует новую область жизни, отождествляемую с новой литературой. То было время, когда в названиях почти всех антологий и литературных журналов присутствовал эпитет «новый».

Это ощущение общего смелого предприятия подчеркивается в серии од из Оденовских «Ораторов», каждая из которых посвящена другу, а в первой упоминаются «Стивен» и «храм».

Шел 1929 год, надвигались тридцатые, когда все обернулось политикой — фашизмом и антифашизмом. В первой части «Храма» Пол верит в то, что вместе с немецкими друзьями живет «новой жизнью» — что только в Веймарской Германии и отыщется счастье. Горькая ирония кроется в том, что происходит это в стране, где меньше чем через четыре года к власти придут нацисты, которые своей тиранией навяжут ей самую строгую цензуру.

Есть, однако, в первой половине романа некое предчувствие грядущих страшных событий, которые уже отбрасывают тень на моих юных немецких героев.

В переработанном тексте я усилил контраст между летним солнечным светом и зимней тьмой, перенеся время действия второй части романа в 1932 год (поначалу события обеих частей развивались в 1929-м).

Сгущающаяся атмосфера темной политики, окутывающая весь ландшафт, — и есть та ночь, куда, как нетрудно понять, удаляются мои немецкие персонажи. Перенести вторую часть в 1933 год было бы все равно что изменить героев до неузнаваемости, подвергнув их уничтожению. При политическом истолковании событий, предшествовавших тридцать третьему году, с помощью событий, за ним последовавших, мои герои, да и вся немецкая молодежь периода Веймарской республики, показались бы неуместными в неистовом, раздираемом после 1914 года войнами двадцатом столетии. В «Храме» еще нет тридцатых и нет политики.

Некоторые страницы романа, из тех, где говорится о Гамбурге, перекликаются с моими мемуарами «Мир внутри мира». Работая над частями упомянутой книги, посвященными моему пребыванию в этом городе, я то и дело заглядывал в рукопись «Храма», а перерабатывая «Храм», обращался иногда к «Миру внутри мира». Как я обнаружил, для автобиографического романа целиком вымышленные персонажи не годятся. Я мог опираться только на воспоминания о людях, которых знал, раскрывая их характеры в соответствии с требованиями художественной прозы и своего представления о тогдашнем мировосприятии. Так, «Саймон Уилмот» — это карикатура на юного У. Х. Одена, а «Уильям Брэдшоу» — на не столь юного Кристофера Ишервуда. Оба предстают здесь в резко измененном виде, а в одном месте и вовсе существуют в воображении — когда на Балтийском взморье Пол представляет себе, как они входят в гостиничный ресторан, где он сидит, доведенный до отчаяния занудством Эрнста.

В Гамбурге я подружился с Гербертом Листом — «оригиналом», с которого я написал портрет Иоахима Ленца. Тогда Лист был молодым торговцем кофе, а впоследствии стал знаменитым фотографом. С двадцать девятого года до начала пятидесятых мы с Листом не виделись. Эпизоды с участием Иоахима, относящиеся к более позднему периоду, — вымысел.

Таким образом, «Храм» представляет собой совокупность воспоминаний, беллетристики и попытки восстановить тогдашнее мировосприятие. Первостепенное значение имеет, безусловно, тогдашнее мировосприятие, ибо благодаря ему, читая рукопись, я понял, какими предстают в его преломлении 1918 год и Первая мировая война и как, в свою очередь, оценивается оно само с позиций 1933-го и 1939-го годов. 1929-й стал поворотным пунктом entre deux guerres[?], что я, похоже, пророчески предощутил, написав в том году стихотворение «В 1929-м». Это стихотворение и спор о нем между Иоахимом и Полом составляют самую суть «Храма». 1929 год можно считать последним довоенным, то есть догитлеровским, летом, имеющим такое же отношение к февралю тридцать третьего, как июль четырнадцатого — к августу восемнадцатого.

География Гамбурга и долины Рейна не отличаются в книге определенностью, поскольку эта Германии на самом деле — страна автобиографически-художественного вымысла Пола. Имеются и исторические передержки, призванные соответствовать тому юношескому настрою автора, коим проникнут весь «Храм».

Лондон, 20 апреля 1987 года

Английская прелюдия

В Марстоне Пол любил самоочевидную (как он страстно верил) невинность. Это качество он отметил в нем с первого взгляда, в самом начале их первого совместного семестра в Оксфорде.

Как-то раз, в конце дня, Марстон стоял в университетском дворе, в нескольких ярдах от своих товарищей по футбольной команде колледжа. Предавшись одной из своих послеобеденных оргий, они бешено носились кругами и вместо мяча перепасовывались украденной на университетской кухне буханкой хлеба. Время от времени двое или трое с криком «держи его!» одновременно набрасывались на одного из игроков и хватали его за яйца. Казалось, Марстон и сам не знает, участвует ли он в этой игре. Он стоял в сторонке и с едва заметной улыбкой наблюдал. Голова у него была круглая, с коротко стрижеными волосами, как бы шлемом обрамлявшими неброские черты лица. У него был слегка озадаченный вид человека, который чувствует растерянность в компании и, возможно, винит себя за неумение приспосабливаться.

Пол, наблюдавший за этой сценой из сторожки, преодолел барьеры собственной застенчивости и пригласил Марстона к себе выпить. За пивом он попросил его рассказать о себе. На вопросы Марстон отвечал прямо. Он сказал Полу, что его отец — хирург с Харли-стрит, который по причине больной печени частенько злится на сына. Пол и представить себе не мог, чтобы кто-либо в каких-либо обстоятельствах разозлился на Марстона. Доктор Марстон хотел, чтобы его сын вступил в Университетский боксерский клуб. Поэтому, как человек послушный и мягкий (решил Пол), тот, дабы угодить отцу, стал членом университетской боксерской команды. Однако, как он едва ли не беззаботно поведал Полу, необходимость драться на ринге приводила его в ужас. «Перед боем меня тошнит, старичок, я весь бледнею и зеленею». Пол спросил его, какого он мнения о капитане гребной восьмерки колледжа, Бузотере, как звали его друзья. С университетского двора доносился голос Бузотера, разразившегося непристойной бранью. «Похоже, он вполне славный малый, но не уверен, старичок, захочу ли я видеться с ним или чтобы меня с ним увидели через двадцать четыре часа после окончания университета».

Пол сделался весьма заинтересованным наперсником Марстона. Он задавал ему вопросы и получал правдивые ответы. Но ни разу он не был уверен в том, что Марстону нравится так много рассказывать.

Однажды Марстон сказал, что больше всего любит одиночное плавание на парусной шлюпке, но, возможно, еще больше — самостоятельные полеты. Он был членом Университетского летного клуба и мечтал стать пилотом. Любил он также и совершать в одиночку долгие пешие прогулки по английской сельской местности, которую считал самой красивой в мире (он успел разок побывать в Югославии и покататься на лыжах в Альпах). Он был влюблен в английский запад. Поколебавшись, Пол предложил отправиться на пасхальные каникулы в совместный поход. Марстон пришел в восторг. По его словам, он давно хотел пройтись пешком по берегу реки Уай. Он раздобыл карты местности. Они назначили день — 26 марта, — когда намеревались выехать на автобусе из Лондона в Росс-на-Уае.

Поход, продлившийся пять дней, совершенно не удался. Пол, сочтя, что поэзия Марстону наверняка наскучит, целую неделю до отъезда штудировал книги по мореплаванию, авиации и боксу. Выпив в Россе-на-Уае по чашке кофе, они добрались до пешеходной дороги, протянувшейся по берегу реки. Как только они тронулись в путь, Пол заговорил о новых типах аэропланов. Казалось, Марстону, хотя и вежливо слушавшему, было скучно, да и когда Пол перешел на парусные шлюпки, ему едва ли стало более интересно. Утром второго дня, когда они шли по сельской местности, где язычками зеленого пламени пробивалась на кончиках веток листва, Марстон сказал, что у него болит живот. Полу казалось, что признаться в боли Марстон способен лишь тогда, когда сильно страдает. Весь следующий час он наблюдал за Марстоном молча, опасаясь, что тому будет нелегко отвечать. Наконец он взволнованно спросил:

— Все еще болит? Может, зайдем в деревню и попробуем найти врача?

— Да заткнись ты! — сказал Марстон. — Что ты трясешься надо мной, как старая клуша?!

Помолчав, он добавил:

— Пойду-ка я посру вон под теми деревьями, — и удалился.

На третий день их немного позабавила собака, которая увязалась за ними, когда они шли по зеленеющим полям, и не отставала весь день, пока в сумерки их не нагнал ее хозяин, фермер, принявшийся кричать, что они украли у него собаку, и за это он подаст на них в суд. Он записал их фамилии и адреса. Это волнующее происшествие на пару часов развеяло скуку.

Переночевали они в пансионе с завтраком, где им пришлось улечься в одну кровать. Ни один из них не уснул. Наутро Марстон встал и сказал:

— Переночевав с тобой вдвоем, старичок, я получил весьма неприятное представление о супружестве.

Завтракали они молча.

Позже Пол, который взял с собой простенькую фотокамеру «Брауни», сфотографировал Марстона, сидящего на берегу реки и сосредоточенно изучающего разложенную на коленях карту.

Когда они вернулись в Лондон, Марстон первым выпрыгнул из автобуса на тротуар. Даже не обернувшись, чтобы попрощаться, он торопливо зашагал прочь. Пол смотрел Марстону вслед и слышал, как тот насвистывает мотивчик из популярной американской музыкальной комедии «Хорошие новости».

Снимок вышел тусклый: сероватые поля, кнуты едва тронутых листвой ивовых веток, черные на фоне мерцающей реки, подернутой тигрово-полосатой рябью. На поросшем травой речном берегу сидит девятнадцатилетний парнишка в поношенном сером фланелевом костюме, склонившийся над картой, в которой, судя по всему, заключено их счастье. Он похож на английского пилота времен Великой войны, изучающего где-то во Франции карту Западного фронта. За шлемообразным затылком видны лишь краешек щеки и крыло носа. Он кажется удивительно одиноким. Для Пола фотография была оптическим стеклом, сконцентрировавшим в себе то памятное английское весеннее утро. Снимок был заурядный, столь непритязательный в своих трех или четырех элементах, что впоследствии Пол мог в любой момент восстановить его в памяти.

 

Во время начавшегося после похода летнего семестра, в Оксфорде, у Пола появился друг, характером совсем не похожий на Марстона. Это был поэт Саймон Уилмот, сын врача, который заодно был и психоаналитиком. Если Марстон казался воплощением святой простоты, то Уилмот знал все на свете о фрейдистских комплексах вины в себе и других — комплексах, которые, как он настаивал, следует преодолевать с помощью отмены запретов. Человека нельзя подавлять. Подавление приводит к заболеванию раком.

Уилмот учился в Крайст-Чёрче, колледже щеголей, богачей и аристократов, с коими он виделся только в столовой да в церкви. За пределами своего колледжа он снискал себе репутацию чудаковатого «гения». С ним дружили поэты всего университета. Они ходили к нему в гости поодиночке, по предварительной договоренности. Уилмот, имевший жутко неряшливый вид, страшно неаккуратный в обращении с книгами и бумагами, дорожил тем не менее каждой секундой своего драгоценного времени.

Пол познакомился с Уилмотом в Нью-Колледже, на приеме в саду. Уилмот, уже прослышавший о том, что Пол пользуется дурной славой безумца, бросил на него клинически оценивающий взгляд своих, как казалось, чересчур близко посаженных глаз и пригласил его к себе на Пек-куод — в три тридцать следующего дня.

На другой день, в три сорок, Пол постучал в дверь Уилмота. Открыв, Уилмот сказал:

— А, это ты. Ты опоздал на десять минут. Ну ладно, входи.

Хотя была середина дня, шторы на окнах Уилмотовой гостиной были наглухо задернуты. Уилмот сидел в кресле, за которым стоял торшер. Он знаком указал Полу на стул напротив. Пол сел и посмотрел на Уилмота. Свет падал на его песочного цвета волосы надо лбом, кожа которого была гладкой, как пока еще чистый пергамен. Близко посаженные, с розоватыми веками глаза делали его почти альбиносом. Стоило Полу вымолвить слова, которые могли быть истолкованы как признак неврастении, как Уилмот бросал взгляд на пол, словно регистрируя их на ковре.

Уилмот принялся засыпать Пола вопросами, а тот старался давать ответы с налетом таинственности. Ему хотелось показаться интересным больным.

— Ах, вот оно что! — сказал Уилмот, когда Пол поведал ему о том, что его мать умерла, когда ему было одиннадцать лет, отец — когда ему было шестнадцать, и что их с братом и сестрой воспитывали главным образом Кейт, кухарка, и ее сестрица Фрида, горничная, а жили они у бабушки в Кенсингтоне. Симптоматично.

Саймон взглянул на пол и спросил:

— Чем ты будешь заниматься, когда окончишь Оксфорд?

Пол хотел стать поэтом. Саймон спросил, кем из современных поэтов он восхищается. Пол растерялся. Потом он наобум ляпнул, что любит военные стихи Зигфрида Сассуна.

— Зигги Бездарен. Его военные стихи Попросту Никуда Не Годятся.

В своих высказываниях Уилмот делал на некоторых словах почти нелепое ударение, как будто цитируя Священное Писание.

— Разве стихи Сассуна к современной поэзии не относятся? — спросил Пол.

— Зигги Делает Заявления. Он Придерживается Убеждений. Стихотворение о сражении на Западном Фронте он закончил строкой: «О Боже, заставь их остановиться!» Поэт Такого Не Скажет.

— Что же он в таком случае должен был написать?

— Все, что может Поэт, — это воспользоваться Случаем, предоставляемым Ситуацией, дабы суметь создать Словесный Артефакт. Война — это просто-напросто материал для его творений. Поэт не в силах Остановить Войну. Он может лишь создать стихотворение из материала, которое она ему дает. Уилфрид писал: «Все, что может сделать сегодня поэт — это предостеречь».

— Уилфрид?

— Уилфрид Оуэн, единственный поэт, который писал о Западном фронте в Своей Особой Манере. Уилфрид не говорил: «О Боже, заставь их остановиться!»

Ледяным, абсолютно бесстрастным голосом, разъединяя слова так, точно он отделял каждое слово от стихотворения и выставлял напоказ, Уилмот продекламировал:

  • «Мне девятнадцать». Ложь записав, они