Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Современные любовные романы
Показать все книги автора:
 

«Игра в марблс», Сесилия Ахерн

Я видел ангела в куске мрамора и отсекал все лишнее, пока не освободил его.

Микеланджело

Мои воспоминания можно разделить на три категории: то, что я хочу забыть, то, что забыть не могу, и то, о чем я не помнила даже, что забыла, а потом вспомнила.

Самое первое воспоминание – о маме, когда мне было три года. Мы в кухне, она берет заварочный чайник и бросает его в потолок. Она взяла его обеими руками, за ручку и за носик, и швырнула вверх, словно на состязании по метанию снопов, и чайник ударился о потолок и рухнул обратно на стол, разбился вдребезги, во все стороны разлетелись мокрые лопнувшие пакеты, потекла коричневая водица. Не помню, что спровоцировало этот поступок или что было потом, но знаю, что он был вызван гневом, а гнев был вызван моим отцом. Это воспоминание плохо отражает мамин характер, представляя ее в невыгодном свете. Насколько я знаю, она никогда больше не поступала подобным образом, потому-то, наверное, тот случай и врезался мне в память.

Когда мне было шесть, мою тетю Анну остановили на выходе из «Свицерса». Волосатая рука охранника скользнула в ее сумку и вытянула шарф, с ценником и штрихкодом. Что было после, я не помню, помню только, как тетя Анна закармливала меня мороженым в Айлак-центре и смотрела с надеждой, как я его уплетаю, будто с каждой ложкой сладкого тают впечатления о неприятном инциденте. Но я сохранила живейшее воспоминание, хотя и тогда, и поныне всем кажется, будто я это выдумала.

Я хожу к дантисту, которого знаю с детства. Дружить мы не дружили, но крутились в одной компании. Теперь это солидный человек, щепетильный и строгий. Но когда он зависает над моим раскрытым ртом, я вижу пятнадцатилетнего подростка, обливающего мочой стены гостиной, где собралась наша тусовка: он орал, что Иисус – глава всех анархистов.

Встречаясь с нашей учительницей младших классов, тихоней, чьи слова мы даже на передних партах различали с трудом, я так и вижу, как она швыряет бананом в классного заводилу и орет: «Оставь меня в покое, бога ради, оставь меня в покое», – и, рыдая, выбегает из класса. Недавно, случайно повстречав одноклассницу, я припомнила этот эпизод – а она его напрочь забыла.

Мне кажется, когда я думаю о ком-то, кого не так часто вспоминаю, то на ум приходят именно самые драматические моменты или такие ситуации, в которых обнаруживалась та сторона, которую человек обычно скрывает.

Мама говорит, таков мой дар: помнить то, что другие забыли. Порой это проклятие, никто не радуется, если вновь выкапывают то, что хотелось зарыть поглубже. Меня можно сравнить с человеком, который во всех подробностях помнит пьяную ночку, а все его собутыльники только о том и мечтают, чтобы он не болтал.

Полагаю, такие сцены остаются в моей памяти, потому что сама я никогда так себя не вела. Не могу припомнить ни единого случая, когда я нарушила бы правила, когда из меня вылез бы другой человек, которого мне пришлось бы вытеснять из памяти. Я всегда верна себе. Стоит вам познакомиться со мной, и вы уже все обо мне знаете, больше во мне ничего нет. Я следую правилам, остаюсь самой собой и, видимо, не могу быть никем другим, даже в моменты величайшего стресса, когда срыв – или прорыв иной личности – был бы извинителен. Наверное, именно поэтому меня завораживает такая способность в других и я навсегда запоминаю те минуты, которые они предпочли бы забыть.

Говорят, что в эти мгновения человек перестает быть собой, но нет, я глубоко убеждена, что даже такие резкие перемены полностью соответствуют природе человека. Эта оборотная сторона тоже всегда присутствует, она затаилась, ждет момента, чтобы проявиться. В каждом человеке, в том числе и во мне.

1

Камрады

– Фергюс Боггс!

Только эти два слова я и разбирал в гневной проповеди отца Мерфи, да и то потому, что эти два слова – мое имя, а все остальное было по-ирландски. Мне пять лет, в страну я попал всего месяц назад. Мама переехала сюда из Шотландии со всеми нами после смерти папочки. Все случилось так быстро, папа умер, мы переехали, и, хотя я бывал в Ирландии прежде, в летние каникулы, чтобы повидать бабушку, дедушку, дядю, тетю и всех двоюродных, сейчас все по-другому: я никогда не видел эту страну в другое время года, и кажется, будто это другая страна. Каждый день с тех пор, как мы приехали, идет дождь. Магазинчик с мороженым закрыт, заколочен, как будто и не бывал никогда открыт, как будто я сам все выдумал. И пляж, куда мы все время ходили, кажется совсем другим, а щеповоз уехал. И люди совсем другие – темные, закутанные.

Отец Мерфи нависает над моей партой – высокий, широкий, серый. Он орет на меня, изо рта у него вылетает слюна, плевок попадает мне на щеку, но я не смею стереть его, чтобы не обозлить учителя еще пуще. Оглянулся на других мальчиков, как они к этому отнеслись, но тут он ударил меня. Влепил пощечину. Больно. У него на пальце кольцо, большое, и оно, кажется, порезало мне щеку, но я снова не решаюсь поднять руку и потрогать, а то вдруг он опять меня ударит. И мне понадобилось в туалет, очень срочно. Меня и раньше, бывало, кто-нибудь бил, но священник – никогда.

Он орет на меня, злобно, по-ирландски. Возмущается, что я не понимаю. Между ирландскими словами он вставляет изредка английские – требует, чтобы я научился понимать, давно пора. Но у меня не получается: дома никакой тренировки. Мама все время грустит, и я не хочу к ней приставать. Она предпочитает сидеть и обниматься, и я это тоже люблю. И когда я сижу у нее на коленях, мне совсем не хочется все портить болтовней. Да и вряд ли она помнит ирландские слова. Она давно уехала из Ирландии, служила няней в шотландской семье, а потом познакомилась с папочкой. Там никто не говорил по-ирландски.

Священник требует, чтобы я повторял за ним слова, но я едва дышу и не могу вытолкнуть слова изо рта.

– Támé, tátú, tásé, tásí…

– ГРОМЧЕ!

– Támuid, tá sibh, tá siad.

Когда он перестает орать, в классе становится так тихо, что я вспоминаю: в классе полным-полно мальчиков, моих ровесников, все слушают, как я, заикаясь, повторяю за ним слова, и он говорит всем, какой я идиот. Меня начинает трясти. Мне плохо. Срочно нужно в туалет. Я говорю ему. Его лицо багровеет, он достает кожаный ремешок. Он хлещет меня по рукам этим ремешком – позже ребята мне скажут, что между слоями кожи вшиты монеты. Он сулит мне по шесть «горячих» – шесть раз по каждой руке. Боль нестерпимая. Мне нужно в туалет. И вот это случилось прямо тут, в классе. Я боялся, что мальчики будут смеяться, но никто не смеется. Все смотрят в стол. Может быть, потом посмеются между собой, а может быть, все поймут. Или просто рады хоть тому, что это происходит не с ними. Мне стыдно, мне ужасно позорно, и так, он говорит, и должно быть. Он потащил меня из класса за ухо, тоже очень больно, потащил прочь от ребят, по коридору, втолкнул в темную комнату. Дверь захлопнулась, я остался один.

Я не люблю темноту. Никогда не любил. Я плачу. Штаны мокрые, моча протекла в носки и ботинки, и я не знаю, как быть. Обычно меня переодевает мама. Что мне тут делать? Окон в этой комнате нет, ничего не видно. Хоть бы он не очень долго продержал меня тут. Глаза привыкают к темноте, я начинаю кое-что различать в пробивающемся из-под двери свете. Я сижу в кладовке. Вижу лестницу, ведро и щетку без палки – одну только щетину. Пахнет сыростью. Старый велосипед висит вверх ногами, цепи у него нет. Стоят два сапога, от разных пар и оба на одну ногу. Здесь все непарное, все друг другу чужое. Зачем он меня здесь запер и когда выпустит? Мамочка спохватится и будет меня искать?

Прошла вечность. Я закрыл глаза и стал потихоньку петь. Те песни, которые поет со мной мама. Громко я петь боялся, а то он придет и решит, что мне тут весело. Тогда он еще больше обозлится. Они сердятся, если кто-нибудь из мальчиков радуется, смеется. Наше призвание – подчиняться и угождать. Не тому учил меня папа. Он говорил, я настоящий вожак, я стану кем угодно, кем только захочу. Я ходил с ним на охоту, он всему меня научил и даже пускал вперед, говорил, я – вожак. Он пел об этом песню: «Мы идем за вожаком, за вожаком, за вожаком, Фергюс наш вожак, да-да-да». Теперь я напеваю ее себе, но только мелодию, без слов. Священнику не понравится, если я стану петь «…я вожак». Нам тут не разрешают быть кем мы хотим, мы должны стать тем, кем они велят. Я пою песни, которые пел мой отец, когда мне разрешали засиживаться допоздна и слушать, как поют взрослые. У папы был мягкий голос, хотя он сам был большой и сильный, и порой он даже плакал, когда пел. Он не говорил, будто плачут только младенцы, как говорит священник, он говорил, все люди плачут, когда им грустно. И теперь я пою себе и стараюсь удержаться от слез.

Вдруг дверь распахнулась, я съежился в углу, думая, что это он вернулся с кожаным своим ремнем. Но это не он, а другой, помоложе, который учит нас музыке, глаза у него добрые. Он прикрыл за собой дверь и опустился на корточки.

– Привет, Фергюс.

Я попытался ответить, но не сумел выдавить из себя ни звука.

– Я тебе кое-что принес. Коробку кровяников.

Я дернулся, но он уже протягивал руку.

– Не бойся, это шарики. Ты играешь в марблс?

Я покачал головой. Он раскрыл руку, и я увидел их у него на ладони, они переливались красным, словно четыре драгоценных рубина.

– Я очень любил их, когда был ребенком, – негромко сказал он. – Мне подарил их дед. «Коробка кровяников, – сказал он мне. – Специально для тебя». Коробка пропала. Жаль, вместе с коробкой они стоили бы дороже. Всегда сохраняй упаковку, Фергюс, вот тебе мой совет. Зато шарики остались.

Кто-то прошел в коридоре, мы слышали топот, и доски пола скрипели и содрогались. Молодой учитель оглянулся на дверь. Когда шаги миновали, он обернулся ко мне и заговорил еще тише:

– Научись пулять ими. Щелкаешь вот так.

Он уперся костяшками пальцев в пол, согнутым указательным пальцем придерживая шарик. Отвел назад большой палец и легонько подтолкнул – шарик проворно покатился по деревянному полу. Красный кровяник, красный и дерзкий, ловил каждую искорку света, блестел и переливался. Он замер у моих ног. Я боялся поднять его. К тому же ладони все еще болели от ударов ремнем, пальцы не сожмешь. Он глянул на мои руки, и его передернуло.

– Давай попробуй, – сказал он.

Я попробовал – поначалу не очень удачно, потому что не мог согнуть пальцы, как это делал он, но в целом я понял. Потом он показал мне другие способы запускать шарик. Можно бить по нему костяшками. Этот способ мне понравился больше. Он сказал, что так сложнее, но что у меня лучше всего так получается. Я даже губу прикусил, чтоб не разулыбаться.

– В разных местах шарики называют по-разному, – продолжал он, снова опускаясь на пол и показывая мне приемы. – Шарики, битки, ушки, но мы с братьями называли их «камрады».

Камрады – это годится. Хотя я заперт тут один, в темной комнате, у меня есть товарищи-камрады. Как у солдата. Как у военнопленного.

Он очень серьезно посмотрел на меня:

– Будешь целиться, не своди глаз с мишени. Глаз управляет мозгом, мозг управляет рукой. Не забывай. Всегда следи за мишенью, Фергюс, и твой мозг сделает все правильно.

Я кивнул.

Зазвенел колокол, урок закончен.

– Хорошо, – сказал он, вставая, отряхивая рясу от пыли. – Сейчас у меня будет урок. А ты не беспокойся: надолго тебя здесь оставить не могут.

Я снова кивнул.

Конечно, он был прав: надолго меня оставить не должны были, и все же отец Мерфи не торопился меня выпускать. Я просидел в кладовке весь день и даже еще раз намочил штаны, пока ждал, потому что боялся кого-нибудь позвать, но мне было уже все равно: я солдат, я военнопленный и это мои камрады. Я отрабатывал приемы в этой тесной кладовке, в моем маленьком мире, я хотел всех одноклассников превзойти меткостью. Я им всем покажу, как играть, и всегда буду играть лучше всех.

В следующий раз, когда отец Мерфи запер меня в кладовке, шарики были при мне в кармане, и я снова провел день, тренируясь. У меня там уже была мишень, я сам ее спрятал туда на перемене, про запас. Это была картонка с семью прорезанными в ней арками – я сделал ее сам из пустой коробки из-под корнфлекса, которую вытащил из помойки миссис Линч, после того как увидел у других мальчиков покупную. На центральной лунке ставится цифра 0, на соседних с ней, с каждой стороны, 1, 2, 3. Я прислонил мишень к дальней стене и бросал шарики издали, от самой двери. Я еще не знал правил, да и невозможно играть в одиночку, но я отрабатывал удары, чтобы наконец в чем-то превзойти старших братьев.

Тот добрый священник не задержался у нас в школе. Говорили, что он целовался с женщиной и что он попадет в ад, но мне наплевать. Он подарил мне мои первые шарики, моих кровяников. В темную пору моей жизни благодаря ему я обрел камрадов.

2

Не бегать

Дыши.

Иногда приходится себе об этом написать. Казалось бы, дыхание – врожденный инстинкт любого человека, но нет, я вдыхаю и забываю выдохнуть, и все тело напрягается, деревенеет, сердце стучит, грудь распирает, а встревоженный мозг пытается сообразить, что же пошло не так.

Теоретически я все про дыхание знаю. Втягиваешь воздух носом, он спускается почти что в живот, до диафрагмы. Дыши спокойно. Дыши ровно. Дыши тихо. Мы все умеем это делать с момента рождения, и нас этому никто не учит. А меня следовало бы научить. За рулем, в магазине, на работе, я вдруг замечаю, что опять затаила дыхание и с тревогой жду, а чего жду – сама не знаю. Чего бы я ни ждала, оно так и не сбывается. Самое смешное: я не справляюсь на суше с таким простым делом, притом что профессионально обязана выполнять его в воде – я спасатель. Плаваю я легко и естественно, в воде чувствую себя совершенно свободно, она не подвергает меня проверке. В воде все зависит от ритма. На суше и вдох и выдох происходят на счет «раз», а в воде – на «раз-два-три», я успеваю сделать три гребка между вдохами. Запросто. Даже думать об этом не приходится.

Учиться дышать на суше мне пришлось во время первой беременности. Это понадобится в родах, предупреждала меня акушерка, и была права. Акт деторождения столь же естествен, как дыхание, вот только для меня дыхание не так уж естественно. Как только я оказываюсь на суше, мне хочется затаить дыхание. Но ребенка не вытолкнешь, если будешь сдерживать выдох. Уж поверьте, на себе убедилась. Зная мое пристрастие к воде, муж договорился о родах в бассейне – казалось бы, отличная идея, рожать в своей стихии, дома, в воде, вот только ничего естественного нет в том, чтобы торчать в огромной надувной ванне посреди собственной гостиной, к тому же в итоге под водой должен был оказаться ребенок, а вовсе не я. Я бы охотно поменялась с ним местами. Кончилось это тем, что меня на «скорой» увезли в больницу и сделали кесарево, и следующие два младенца явились на свет тем же путем, только без такой поспешности. По-видимому, морское создание, с пяти лет предпочитавшее не вылезать из воды, с самыми естественными актами жизни справиться не могло.

Итак, я состою спасателем в бассейне, в доме престарелых. В доме престарелых весьма высокого класса, что-то вроде четырехзвездочного отеля с круглосуточным обслуживанием. Я проработала здесь уже семь лет, прерываясь только на декретный отпуск. Пять дней в неделю с девяти утра до двух часов дня я сижу на стуле и смотрю, как пациенты по три в час входят в бассейн и плавают от бортика до бортика. Однообразно, стабильно, стерильно, скучно. Никогда ничего не происходит. Из раздевалки выходят тела, двуногие свидетельства быстротечного времени: кожа обвисла, и груди, и попы, и бедра, у кого-то кожа сухая и шелушится от диабета, у кого-то от почечной или печеночной недостаточности. У тех, кто почти не встает с постели или с коляски, виднеются болезненные вмятины, ранки и пролежни, а другие, словно юбилейную медаль прожитых лет, несут свои крупные коричневые родинки. То и дело на этих телах появляются, меняют свой вид наросты. Я вижу их всех и отчетливо себе представляю, во что с годами превратится мое тело, выносившее троих детей. Я должна оставаться на посту, даже когда физиотерапевт делает водный массаж, – наверное, на случай, если под воду уйдет сам физиотерапевт.

За семь лет мне практически не случалось нырнуть в этот бассейн. Тут всегда спокойно и тихо, не то что в городском бассейне, куда я вожу своих мальчиков по субботам и откуда выхожу всегда с головной болью: заполонив чашу бассейна до краев, детские группы орут и визжат, и эхо отражается от воды.

Глянув на первого сегодняшнего пловца, я с трудом подавила зевок. Мэри Келли, «землечерпалка», плывет своим любимым стилем – брассом. Медленно и шумно туша длиной полтора метра и весом полтора центнера выбрасывает воду в стороны, словно желая осушить бассейн, а затем пытается скользнуть вперед. Она проделывает этот маневр, не касаясь лицом воды, и пыхтит изо всех сил, словно на морозе. У каждого пациента свое раз и навсегда установленное время. Скоро явится мистер Дейли, а за ним мистер Кеннеди, он же король баттерфляя, воображает себя экспертом по плаванию, затем сестры Элайза и Одри Джонс, которые будут свои двадцать минут скакать по тому краю бассейна, где мелко. Там же, на мелком конце, зависнет и не умеющий плавать Тони Дорман, будет цепляться за плотик так, словно свалился с тонущего корабля, и жаться поближе к ступенькам, поближе к стенке бассейна. Я пока что вожусь с очками, развязываю запутавшуюся резинку и напоминаю себе дышать, разгонять то стеснение в груди, которое уходит лишь тогда, когда я вспоминаю о необходимости сделать выдох.

Мистер Дейли выходит из раздевалки на дорожку ровно в 9:15. Плавки-яйценоски нахального голубого цвета, когда намокают, обтягивают и предъявляют каждую подробность. Кожа мешками висит у него под глазами, опустились щеки, болтаются складки пониже челюстей. Настолько прозрачная кожа, что я различаю в его теле чуть ли не каждую жилку. Должно быть, самый слабый удар оставляет на его теле синяки. Желтые ногти на пальцах ног загибаются, болезненно впиваясь в кожу. Он мрачно глянул на меня и, поправив очки, прошаркал мимо, как всегда, каждое утро, не здороваясь, цепляясь за металлические перила, словно опасаясь поскользнуться на мокрой плитке, которую Мэри Келли каждым своим гребком забрызгивает еще сильнее. На миг я представляю себе, как он рушится на плитку, кости прорывают бумажную прозрачную кожу, кожа трещит, словно у цыпленка-гриль.

Одним глазом я присматриваю за ним, другим за Мэри, которая с каждым гребком испускает громкое уханье, прямо Мария Шарапова. Мистер Дейли добрался до ступенек, ухватился за ограждение и медленно погружается в воду. Почуяв прохладу, его ноздри раздуваются. Погрузившись в воду, он оглядывается: смотрю ли я. В те дни, когда я смотрю прямо на него, он ложится на спину и долго плавает так, словно дохлая золотая рыбка. Если же я, как сегодня, отворачиваюсь, он погружается под воду с головой, цепляясь руками за бортик, чтобы удержаться на дне. Я прекрасно его вижу: стоит на коленях в неглубокой воде и пытается утопиться. И так изо дня в день.

– Сабрина! – окликает меня мой начальник Эрик из служебного помещения.

– Я вижу.

Я добираюсь до мистера Дейли, который приткнулся у самой лестницы. Наклонившись, подхватываю его под руки и тащу наверх. Он очень легкий, я выдергиваю его без труда, – ловит ртом воздух, глаза за пластиком очков вытаращены, здоровенная зеленая сопля пузырится в правой ноздре. Он содрал с лица очки, вылил из них воду, пыхтя, ворча, дрожа всем телом от злости: опять я порушила его коварный план. Лицо его успело побагроветь, грудь так и вздымается, пока он пытается выровнять дыхание. В точности мой сын-трехлетка: тот вечно прячется в одном месте и обижается, зачем я так быстро его нашла. Я, ничего не говоря, вернулась к своему стулу, холодная вода хлюпала в резиновых тапочках. Каждый день одно и то же. И больше ничего.

– Не очень-то ты спешила, – заметил Эрик.

– Правда? Может, на секунду дольше обычного задержалась. Не хотела портить ему игру.