Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Криминальный детектив
Показать все книги автора:
 

«Загадка белого «Мерседеса»», Николас Фрилинг

Nicolas Freeling: “Gun Before Butter”, 1963

Часть первая

Розенграхт — улица в Амстердаме. «Грахт» означает канал между домами; дома там до сих пор еще стоят, но канал уже засыпали — уступка уличному движению. Сейчас, увы, — это, идущая от центра города, широкая и скучная магистраль, по которой движутся трамваи и машины. На полдороге еще высится изящное сооружение — Западная башня, одна из красивейших в Европе.

Все улицы в этом районе носят названия цветов, да и сам район Наполеон назвал «lе jardin» — сад. Это шутка, так как здесь традиционный район голландских «кокни», здесь живут те «истинные» амстердамцы, которые бедны, потому что слишком умны, чтобы работать, и выживают они только благодаря своей хитрости, сметливости и самым острым во всей Голландии языкам. Шутка эта злая, потому что улицы «сада» — Пальмовая, Лавровая, улица Роз, улица Лилий — старые трущобы, переполненные людьми.

Голландцы исказили французское слово, и «jardin» в Амстердаме называют «Жордаан». Район очень изменился, но амстердамец все еще уверен, что обитатели его никогда не работают и не стригутся; и здесь все еще случаются всякие забавные происшествия; по-прежнему бродит, хотя и бледный, призрак тех дней, когда закон не имел здесь никакой силы. Даже в преступлениях, совершаемых в Жордаане, есть нечто комичное.

Ван дер Вальк, инспектор амстердамской полиции, работающий в Центральном бюро расследований, прогуливался по Розенграхт и, как всегда, с удовольствием посмотрел на Западную башню. Снова опустив глаза, он заметил лежавшую на тротуаре картофелину и с наслаждением поддал ее ногой. «Всю прелесть этого паршивого городишки, — подумал он, — понимаешь только после того, как побываешь в каком-нибудь другом месте. Возвращаешься и думаешь: ну и мерзкая же дыра».

Из бара, где готовили крокеты, до него донесся тошнотворный запах растопленного сала. «Ну и город! Сплошная вонища! И все-таки приятно, после этого проклятого свежего воздуха!» Ко всем этим запахам добавился еще мелкий жирный дождик. Так, он это предвидел: ревматизм в левом бедре все утро давал себя знать. Ну что ж, вот хороший предлог, чтобы принять лекарство; джин — лучшее средство от ревматизма. «Надо беречь почки», — сказал он своему отражению в витрине, и с чувством облегчения скрылся в кабачке.

Дело было забавным, но на него оно нагоняло скуку. Уличную драку на Северной площади разогнали агенты из местного «жордаанского» отдела. И только через двадцать минут после того, как все утихло, шофер фургона обнаружил, что из кузова утащили меховые манто на триста или четыреста фунтов стерлингов. Грузовик стукнул по заднему бамперу фургона — с этого и разгорелся весь сыр-бор, — и от толчка запертые дверцы распахнулись. Кто-то стащил меховые манто; кто-то, у кого хватило ума не встревать в маленькую драку и большой разговор, последовавший за пыльным механическим поцелуем. И стащил очень спокойно и аккуратно: никто ничего не заметил, естественно — все были слишком поглощены обменом мнений и энергичной жестикуляцией. Шофер фургона, у которого был разбит рот и повреждено ухо, бесился так, что хоть смирительную рубашку надевай. Страховая компания тоже, хотя ущерб был нанесен только ее карману. Но ван дер Вальку, с недоверием выслушавшему нагромождение чудовищного вранья, смирительная рубашка была не нужна, ему было просто скучно.

«Дело будет не таким уж и сложным, — думал он. — А каким станет вкус джина, — новая фантазия, — если положить в него сахара и добавить тонизирующего? — Вкус оказался омерзительным. — Ключом ко всему был транспорт. Манто запихали в какой-нибудь автомобиль или грузовой самокат для развозки товаров. Черт возьми: семь меховых манто! Не пойдешь ведь, небрежно перекинув их через руку; во всяком случае не на Северной площади и не в середине мая. А может их быстренько пихнули в чей-нибудь мусорный ящик, здесь же на углу? — Ему было неинтересно: шутовское дело. — Кого, кроме страховщиков, — а он презирал эту категорию людей за то, что они наживаются на страхе и жадности других, — кого интересует паршивая шкурка какой-нибудь богатой дамы?»

Вот эта история с итальянцами, что произошла вчера вечером, — тут речь шла о людях, и это ему было куда интересней. Интересней, хотя особой проблемы и не представляло; дело было ясное, как божий день. Три итальянца — полно у нас сейчас итальянцев — проходили через Лейдсплейн вместе с девушкой-голландкой. Стоявшие за зданием церкви парни, из тех, что околачиваются на углах улиц, — было их человек шесть, не меньше, — выразили свои эмоции по поводу того, что голландскую девушку сопровождают итальянцы; и сделали это громко, не стесняясь в выражениях. Возмущение итальянцев. Нападение парней. Столкновение темпераментов и кулаков. Один из итальянцев получил здоровую рану в бедро и окровянил весь Лейдсплейн. Загрохотали тяжелые сапоги полицейских, и теперь вся компания сидит в «холодной». Кроме девушки. Никто не нашел подходящего предлога, чтобы задержать девушку, хоть она и дала такую затрещину одному из парней, что тот влетел прямо в витрину цветочного магазина.

Ван дер Вальк всегда интересовался человеческими слабостями, но интерес его значительно вырос, когда он услышал имя девушки. Агент Вестдийк записал его в своей книжечке под рубрикой «нарушение общественного порядка и спокойствия». Когда было произнесено это имя, ван дер Вальк стоял, ничем особенно не занятый, лениво потягивая кофе.

— Лю-сье-на Эн-гле-берт, — выговорил по слогам агент Вестдийк. — Что это за имя? Бельгийское? Она отлично говорила по-голландски. Но это не голландское имя.

— Вы полагаете, она не может быть голландкой, потому что ее имя не Кейке или что-нибудь в этом роде, отдающее скотным двором? — съязвил ван дер Вальк.

Минхер Вестдийк благоразумно промолчал; ван дер Вальк был старшим инспектором и очень большим начальником над ним. Кроме того, каждому полицейскому в Амстердаме он был известен как человек со странностями. Все эти оскорбительные замечания о голландском «провинциализме» и «изоляционизме» вызывали подозрение и недоверие у его коллег. А то, что он «рубил с плеча», не скрывая своего презрения к аккуратной кальвинистской ортодоксальности голландцев, повредило его карьере, задержав продвижение по службе; в этом можете не сомневаться.

И все-таки генеральный прокурор, — а когда он говорит, к нему прислушиваются, — однажды сказал — пусть и ворчливо, — что не так уж плохо иметь хотя бы одного полицейского с воображением. После этого ван дер Вальк заметил все возрастающую склонность начальства смотреть сквозь пальцы на его нонконформизм, даже признавать за ним право на всякие вольности. Правда, в отместку к нему стали относиться чуть-чуть как к шуту. Надо признать, что ему случалось проявлять свой талант. Но он знал, что никогда ему не подняться выше главного инспектора полиции.

Ему подбрасывали сомнительные дела. Кого-нибудь со странным именем или странным составом преступления. Или если требовалось знание чужих языков; разве он не заявил, что голландский — язык для птичниц, сзывающих кур. По существу, начальники перестали питать к нему отвращение. Теперь они просто не одобряли его. Он подавал дурной пример младшим по службе, это верно, но кое в чем оказывался силен. В результате он был, пожалуй, единственным полицейским в Голландии, который мог безнаказанно пить при исполнении служебных обязанностей, и громко смеяться, и не носить серых костюмов и галстуков в крапинку.

Поняли они, наконец, что ему наплевать? Может, они даже стали питать к нему какое-то невольное уважение?

В конце концов, от него была польза. Должна ведь быть польза от парня, который читает стихи, говорит по-французски и даже немного по-испански. Естественно, итальянцев подкинули ему. Вместе с Люсьеной Энглеберт. Ему не пришлось выпрашивать ее. Не понадобилось упоминать о том, что он видел ее раньше, при иных обстоятельствах. Когда через много лет он стал подводить итог всему делу, — а между отдельными эпизодами проходили месяцы, даже годы, — и ему нужно было связующее звено, он мог бы написать: «Различные обстоятельства, при которых я встречал Люсьену Энглеберт». Но это не название для книги. Будь у него более литературные наклонности, он мог бы назвать ее «Романтическая история». Потому что с начала до конца эта история была романтической, и на всем ее протяжении он сам вел себя романтично, абсурдно. Это было очень глупо с его стороны; хорошие полицейские так себя не ведут. Они не романтичны. Справедливости ради следует добавить, что он старался понять эту романтическую историю.

В первый раз он увидел Люсьену шесть месяцев тому назад. Выехав из Утрехта, он спокойно вел свою машину. Впереди был развилок, пользовавшийся недоброй славой, и он рассеянно отметил про себя, что обогнавший его серый «ситроен ДС» идет с недозволенной скоростью. Когда фургон марки «фольксваген» женственно и небрежно вильнул из-за угла, помедлил, дрогнул и врезался прямо в акулий нос «ситроена», у ван дер Валька хватило времени сказать себе, притормаживая, что он не удивлен.

У девушки был рассечен лоб там, где начинается линия волос, из разреза медленно стекала кровь. Она была в полуобморочном состоянии.

— Ничего страшного, — подумал он.

Мужчина скорчился, как старый мешок, под рулем «ситроена». Можно ли ему чем-нибудь помочь? Сомнительно. Тяжелые повреждения груди. Плохой пульс, плохой цвет лица, очень плохое дыхание. Слабая реакция на свет. Передвигать нельзя. Но, ожидая карету скорой помощи и патрульную машину, ван дер Вальк сделал все, что мог. Из содержимого бумажника он узнал имя мужчины: Адольф Энглеберт. И он знал это имя, как должен был бы узнать и лицо, которое столько раз глядело на него с конвертов патефонных пластинок. «Дирижер. Особенно хорош у него Малер. Буду ли я еще когда-нибудь получать удовольствие от его пластинок? Прекрасный стиль, пожалуй, напоминает Вальтера».

Неожиданно глаза открылись и попытались остановиться на ван дер Вальке, затем попробовали перевести взгляд. Мускулы гортани еще функционировали. Гортань, зев, даже губы. Даже мозг еще как-то работал.

— Я разбился, — сказали губы по-немецки, слабо и тихо, но четко. В тоне не было ни удивления, ни возмущения.

— Да.

— И я умираю.

— Да.

— Придется вам отпустить мне грехи. — В голосе не было иронии.

— Мы сделаем все, что сможем. Они уже выехали.

— Моя дочь?

— С ней все в порядке. Слегка порезалась и только.

— А. Неважно. Все мы умрем. Ничего.

— Я — полицейский. Могу ли я что-нибудь сделать для вас, что-нибудь передать?

Глаза задумались.

— Нет. Но спасибо. — Неожиданный проблеск юмора. — «Готовься к смерти», — сказал он по-английски.

Слова были почему-то знакомы: где он их слышал? Но больше голос ничего не сказал. Мужчина погрузился в спокойную задумчивость воспоминаний и, быть может, сожалений.

— Зря теряем время, — заметил патрульный, перегнувшись через капот своего маленького «Порша» и уставясь на ван дер Валька взглядом опытного профсоюзного деятеля. — Его отсюда нельзя вытаскивать, сразу умрет.

— Конечно, — сказал санитар. — Ребра вдавлены, есть повреждения брюшины. Прободение селезенки, а, может, и печени тоже. Безнадежно!

И действительно, он умер через четверть часа, все еще погруженный в тихую задумчивость. Девушку отвезли в Академическую клинику в Утрехт. Только шок, ушибы и легкое сотрясение мозга. На порез пришлось наложить три шва.

Приехав домой, ван дер Вальк разыскал цитату, хотя на это понадобилось некоторое время. Шекспир. «Мера за меру»:

  • «Готовься к смерти, а тогда и смерть
  • И жизнь — чтоб ни было — приятней будут».

— Очень разумно, — сказал он жене, вошедшей в комнату с селедкой в овсянке.

— Нет разве перевода Шекспира? — Арлетт говорила по-английски хорошо, но не очень литературно. Перед Шекспиром она пасовала.

— Говорят, есть хороший русский. Французские переводы не блещут.

— Уверена, что они лучше голландских, — Арлетт тотчас же встала на защиту своей Франции.

— Это ничего не значит. Голландцы читают только «Венецианского купца», и то лишь для того, чтобы знакомиться с методами венецианских купцов; это может пригодиться. Тяжелое разочарование для них.

Он был занят тогда, слишком занят, чтобы разузнать, что случилось с Люсьеной Энглеберт. Теперь он, может быть, это выяснит. Он даже нанесет ей визит. У агента Вестдийка есть ее адрес, аккуратно записанный в его треклятой маленькой книжечке.

Большое здание вблизи от Релоф Хартплейн; тяжелое неуклюжее здание из тех, что уродуют весь юг Амстердама. Большая, довольно мрачная квартира. И очень враждебный прием.

— Кто вы? Ах, полиция, конечно. Помешать вам войти я, наверно, не могу, но не ждите, что я предложу вам сесть.

Люсьене Энглеберт было лет девятнадцать. Высокая, цветущая блондинка; надменное — а идите вы все к черту — классическое, страстное лицо, сейчас наэлектризованное яростью. Он решил, что надо как-то попытаться обезоружить эту «парашютистку», эту лунную деву: еще пырнет ножом.

— Ваш отец говорил со мной перед самой смертью. Я оказался там случайно. Он сказал, чтобы я был готов к смерти.

Она чуть-чуть смягчилась.

— У него была такая поговорка. Но вас это не касается.

— Я помог выудить вас оттуда.

— Видимо, я обязана вас поблагодарить. О, черт, ну уж садитесь, раз так.

— Он был готов к смерти?

— Да. Он любил гнать машину вовсю. Он не хотел умирать без боя. Как Клайбер. Он действительно хотел умереть за работой.

Так-то лучше. Он не садился, а бродил по комнате. Враждебность он растопил. Удастся ли установить какое-то подобие взаимопонимания? Придать ей немного уверенности? На патефонном диске он увидел пластинку с записью Пиаф и взял ее в руки.

— Мне она тоже нравится, но этой пластинки я не знаю.

— Эта — великолепная.

— А вы знаете песенку об аккордеонисте? Ту, где она в конце кричит: «Прекрати»?

— Прекрати музыку. Да. Но это старая… Вы пьете? — спохватилась она, как будто немного устыдясь своей прежней грубости.

— Да. Но, к сожалению, я должен и о деле тоже поговорить.

— Наверное, вам иначе нельзя, — сказала она задумчиво.

Он предложил ей сигарету, которую она взяла и не выпускала изо рта, как мужчина. В центре комнаты все еще стоял концертный рояль с фотографией ее отца, снятого за работой. Внизу была подпись: «Фрейшитц — Вена». Очевидно, она любила отца. Хороший признак.

— «Фрейшитц», «Фигаро» и «Фиделио».

— Да, — сказала она с нежностью. — Знаменитая троица Эриха. А вы менее ограниченный человек, чем я думала. — Это прозвучало наивно.

Она наливала белое вино и делала это изящно; хорошая хозяйка, когда захочет. И двигалась она с достоинством и свободой, которые ему нравились. Вино было немецкое, совсем не сладкое, и это ему тоже было приятно.

— Хорошо, — сказал он искренне. — Вы знаете, вы ведь могли бы избежать этой неприятности. Блошиный укус, но теперь это досаждает. Эти вещи раздуваются. Они попадают в газеты и приобретают неестественную значительность.

— Меня оскорбили, — сказала Люсьена резко, — и эти мальчики, которые умеют себя вести, будучи итальянцами, возмутились. Разве это преступление?

— А, оскорбили, — сказал ван дер Вальк миролюбиво. — Вы обидчивы, мадмуазель, это ни к чему. Они просто дразнили итальянцев.

— Они говорили непристойности.

— Я могу понять, что вы не привыкли к ним, как, скажем, я. Если бы знали их лучше, вы бы поняли, что эти мальчишки всю свою жизнь испытывают потребность оскорблять людей, чтобы, как они думают, самоутвердиться. Да они просто не могут не возмущаться теми, у кого манеры и образование лучше, чем у них. Но воспринимать их всерьез — это уже просто ребячество. Они только этого и хотят: спровоцировать именно эту реакцию. Но то, что они ведут себя, как дети, еще не основание для того, чтобы вы так себя вели. Однако — эти трое юношей… Вы были с ними, почему — это меня не касается. Но теперь они попали в беду, во всяком случае — один из них. Я их еще даже не видел. Но там была какая-то игра с ножом.

— Этот глупый Нино, — с комичным, материнским выражением лица, — он же совсем еще мальчишка!

— Вот именно. Игры с ножницами или ножами опасны для маленьких детей. Полицейский поднимет шум из-за этого ножа, а судья, возможно, будет склонен отнестись к этому серьезно. Остальные двое будут просто оштрафованы на пару фунтов за драку, правда, им объяснят при этом, что если они окажутся замешаны еще в чем-нибудь, то разрешение на пребывание их здесь аннулируют. Это проще, понимаете ли, чем условный приговор или что-нибудь в этом роде. А подтекст таков: не показывайтесь на публике с голландскими девушками, это не одобряется.

Ее глаза метали искры.

— Я стараюсь делать именно то, что не одобряется! А на тех, кто не одобряет — я плюю.

Он засмеялся.

— О, как я согласен с вами, и как часто я говорил то же самое. Но беда в том, что это произошло в чужой стране. Нужно проявлять больше такта, чем у себя дома. А особенно в Голландии. Мы чувствительны; то, что прошло бы незамеченным во Франции или в Германии, здесь вызывает скандал. Мы мелочны и ограниченны; вам бы следовало это знать. К вам это, конечно, отношения не имеет, никто вам ничего не скажет. Может быть, судья несколько неодобрительно посмотрит на вас поверх своих очков.

— Потому, что я голландка.

— Досада, верно? Я сам это часто испытывал.

— Но я же в Голландии, я — дома. Никто не может мне указывать, с кем мне появляться на улице.

— Никто и не пытается, — миролюбиво сказал ван дер Вальк. — Я только высказываю предположение, очень осторожно намекаю, что если вы будете менее раздражительной, то вашим спутникам легче будет проявлять такт. Вы же умны, вы сами убедитесь в этом.

Она промолчала. Он изучал обстановку. Несколько дорогих вещиц, скорее всего — подношения. Энглеберт был блестящим, более того, известным музыкантом, которым восхищались. Немножко чересчур драматичным, пожалуй, чуть-чуть театральным. Но превосходным. Зарабатывал массу денег, но то, что легко нажито, легко и тратится. Великий охотник до женщин — с его-то красивой, яркой внешностью. Как это должно было отразиться на его дочери? Поймет ли она когда-нибудь, что вся эта возня с бабами придала музыке Энглеберта крошечный оттенок фальши, какой-то намек на неискренность? В изысканных рамках из крокодиловой и змеиной кожи было много фотографий женщин; повсюду — серебро, кожа, хрусталь. Богатая, игривая, довольно вульгарная атмосфера.

— Одна из этих женщин ваша мать?

— Нет. Все они любовницы. — Небрежно. — После недолгого официального траура я намерена выкинуть всю эту кучу. Они ничего не значат для меня, и я не собираюсь любоваться ими.

Н-да, все эти женщины, а жены нет. Чья же она дочь? И вообще, кто смотрел за квартирой? Кто отвечает за нее теперь, когда ее отец мертв? Жива ли еще ее мать? Он хотел знать. Она примет его за невежу, всюду сующего свой нос, но ему все равно. Его дело было удовлетворить свое полицейское чутье, а что-то в этой девушке его беспокоило: она была не из кротких.

— Где ваша мать? — спросил он в упор, но безразличным голосом. Он не любил запугивающих, неодобрительных интонаций, которыми злоупотребляют иные полицейские.

Она осталась невозмутимой.

— В Южной Америке. Может быть, в Мексике. Или в Калифорнии — по-моему у нее есть постоянная виза в Соединенные Штаты. Честно говоря, меня не интересует, где она может быть.

— Ах, вот как!

— Да, так, — согласилась она мрачно.

— Кто ж ведет у вас здесь хозяйство?

— Приходящая прислуга, которую нанял мой отец и которая была очень предана ему.

— А кто оплачивает счета?

— Управляющий банком. Напыщенный зануда.

Он почувствовал некоторую симпатию к этому управляющему банком.

— А что это за банк?

— Я даже не знаю его дурацкого названия. На улице Рокэн.

Губы его дрогнули в усмешке: дело было ясное. Она причинит немало забот папиным правопреемникам и душеприказчикам. Несомненно, какому-нибудь нотариусу, который будет склонен преподать молодой даме добрый совет. Может быть, он будет даже так любезен, что пригласит ее пообедать с ним; ван дер Вальк готов был держать пари, что бедняга проведет неловкий вечерок.

— Ладно. Просто дело в том, что я хотел немного узнать о вас, чтобы я мог решить, как обойтись с мальчишками. Посмотрим, что можно будет предпринять, чтобы вытащить их из бетонного дворца; это не должно оказаться слишком сложным.

Она взглянула на него, все еще чуть-чуть угрюмо.

— Я не хочу, чтобы вы делали мне одолжение.