Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Современная проза
Показать все книги автора:
 

«Смерть пчеловода», Ларс Густафссон

Подонки! Палачи!

Державные убийцы!

Вам до сих пор непонятно?

И вы по-прежнему калите клещи на жаровне!

Ведь я же попросту осел, упрямец!

С ослиным сердцем и криком!

Я никогда не сдамся!

Теплые комнаты и холодные. 1972

Пролог

Рассказчик прощается утром в горах Чисос

Солнце еще не заглядывало в ущелье. Разбудил меня чистый звонкий голосок крапивника. Адский холод. Я вылез из спального мешка, нащупал в потемках башмаки и выпутался из москитной сетки.

Когда я вышел из палатки, самые первые, острые, как шилья, лучи брызнули из-за восточных вершин. Жмурясь, я поднял взгляд вверх, на исполинскую темную громаду Каса-Гранде.

От небывалого света, пробивавшегося из-за гребня, огромный отвесный каменный монолит казался мрачной твердыней, которая намного превышала размерами человеческие постройки, — цитадель ангелов или демонов, давным-давно покинутая всеми защитниками.

Свет поднялся чуть выше и уже мог беспрепятственно играть на противоположной, западной стене ущелья, а одинокие каменные столпы, тут и там вздымавшиеся к небу среди нагромождений песчаника, преобразились в органные трубы, причудливый, барочный механизм светового органа. Все вокруг играло красными оттенками скальной породы.

К звонкой песенке крапивника в зарослях мощных кактусов у скромной конной тропы теперь присоединился целый диковинный птичий хор — голоса горшечников, местных голубей, глумливое карканье здоровенных черных ворон. Но совершенно беззвучно парили над ущельем два огромных грифа-индейки. Совершенно недвижно висели метрах в двухстах над нами в утреннем ветерке.

Джон Вайнсток, профессор кафедры древнеисландского языка в университете Остина и заядлый бегун-марафонец, облаченный в невероятно истрепанные шорты и сетку, уже сидел возле спиртовки.

Он протянул мне жестяную кружку с горьким черным кофе.

Настоящее утро миновало. Еще час-другой, и температура в ущелье поднимется до тридцати, а то и до тридцати пяти градусов. Высокогорная мексиканская равнина мало-помалу выступала из солнечного марева за Окном, единственным проемом в цепи горных хребтов, который позволял нам ее увидеть.

Там внизу, на мексиканской стороне, наверно, уже царил зной. Равнина лежала в нескольких тысячах метров под нами. А было это октябрьским утром 1984 года. Я пил горький горячий кофе. Тонкой ниточкой ослепительно белого серебра сверкала внизу в солнечной дымке Рио-Гранде.

Забавно, думал я. Такое впечатление, что мой духовный мир теперь не очень-то и велик. Полная ясность внутри, и покой, и пустота Есть разве что птичьи голоса, и переливы красного света в трубах каменного органа, и горький вкус крепкого, чистого кофе без сахара. Но ни укоров, ни воспоминаний, ни тревоги. Я как бы подвешен в гироскопе. Пустой, чистый и прозрачный.

Может быть, удача все ж таки в конце концов мне улыбнулась. Может быть, я сумел высказать все без остатка.

— Would you like some more coffee? Хочешь еще кофе?

Теперь все утихло. Буря миновала Ветра нет. Или, может быть, я научился двигаться со скоростью ветра, потому и не замечаю его больше.

Любезные читатели, странные читатели. Мы начнем сначала. Мы не сдадимся. Начнем пятый и последний из пяти рассказов. Как хитрые старые гончие на лосиной охоте в Вестманланде — кстати, сезон лосиной охоты в Вестманланде приходится как раз на октябрь, — возьмем след там, где потеряли его, и непременно настигнем окровавленную добычу.

Начнем сначала. С ранней весны 1975 года. Наша история начинается в разгар оттепели. Место действия — Северный Вестманланд.

Бывший учитель неполной средней школы в Вестер-Воле, по имени Ларе Леннарт Вестúн — правда, чаще его звали Куницей, — был отправлен на пенсию досрочно, когда закрыли школу, местную семилетнюю школу в Эннуре, на северном берегу озера Он кое-как сводит концы с концами, в основном за счет продажи меда с пасеки, которого временами бывало по-настоящему много. После развода с женой он живет в небольшой усадьбе, на Мысу, примерно на уровне поселков Вретбю и Будбю, только, понятно, на восточной стороне озера. У него есть маленький садик, картофельное поле, собака. Иногда заезжает родня. Есть телефон, телевизор и подписка на местную губернскую газету. Достойных упоминания связей с женщинами он после развода не имел.

Куница — человек вовсе не старый. Родился он 17 мая 1936 года. Но выглядит гораздо старше своих сорока лет, изнуренный работой, лысоватый, тощий. Очки в тонкой металлической оправе еще усиливают впечатление худобы. Живет он в крайне непритязательных экономических условиях, но это его не волнует, его проблема в другом.

Ниже помещены оставленные им записи. Оставленные, потому что этой весной, в 1975 году, в разгар оттепели, он узнаёт, что до осени ему не дожить. Он смертельно болен — у него рак селезенки, обнаруженный, увы, с большим опозданием, когда опухоль уже дала метастазы.

Голос, который вы услышите далее, это его голос, а не мой, и засим я с вами прощаюсь.

Перечень источников

1. Желтый блокнот

Найден на полке над мойкой, нелинованный, формат 16 х 16, 80 страниц, из которых полностью исписаны 76. Переплет желтый, с надписью «Шведский национальный союз пчеловодства».

Содержит весьма личные и весьма безличные записи. К числу последних относятся перечни ежемесячных хозяйственных расходов, памятные записи и заметки о разных работах на пасеке. Из них мы, понятно, включили в это издание лишь несколько характерных выборок.

Начат в феврале 1970 года.

2. Голубой блокнот

Найден в книжном шкафу, на самой верхней полке. Формат А4, бумага линованная, крышка голубая, с надпечаткой «Книжный магазин Шёберга, Вестерос». 112 страниц, из которых 97 целиком заполнены с обеих сторон. Содержит вклеенные газетные вырезки, выдержки из прочитанных Вестином книг и собственные его рассказы.

Начат не ранее лета 1964 года.

3. Рваный блокнот

Так называемый телефонный блокнот. Обложка наполовину оторвана. Надпечатка: [КТО ЗВОНИЛ?]. Найден в кухне возле телефона, на столе, прямо против мойки.

Содержит местные телефоны, несколько телефонных номеров других городов и кое-какие заметки о развитии болезни.

Начат не ранее 1970 года.

1

Письмо

…дул ветер, да еще и совсем теплый. Случилось это в прошлом году, в конце августа, собака убежала, именно тогда она стала убегать, и я искал ее, а было уже часов одиннадцать вечера. Небо пряталось в тучах, темень такая, что даже кроны деревьев не различить, слышно только, как в них неустанно шумит ветер. Все тот же ровный, сильный, на удивление теплый ветер. Помнится, мне доводилось переживать нечто подобное, но не помню точно когда.

Шагая по тропинке к Сундбладам — она ведет вдоль берега озера, и я чуял запах воды и слышал плеск волн, но не видел их в потемках, — я вдруг явственно ощутил, что на ботинок мне прыгнул маленький лягушонок.

И тут я сделал то, чего не делал, наверное, с пятидесятых годов. Быстро нагнулся и, сложив руки ковшиком, провел ими сквозь влажную траву чуть дальше того места, где он должен был находиться.

Старый трюк действует безотказно. Лягушонок скакнул прямо в мои ладони, он был до того маленький, что я спокойно мог держать его в одной руке, как в клетке.

На миг он совершенно оцепенел, и я сложил из ладоней клетку побольше.

Вот так я стоял и слушал ветер, держа лягушонка в ладонях, будто в клетке, а ветер, все тот же теплый, упорный ветер, гулял среди деревьев. И воздух кисловато пах муравьями, которых в прибрежном лесу было великое множество. Я отчетливо чувствовал, как лягушонок дрожит у меня в руке.

И вдруг он написал, прямо мне в руки.

По-моему, мало кому привелось испытать такое.

Моча у лягушек холодная как лед. Я так изумился, что разжал руку и выпустил лягушонка. А сам все стоял, совершенно остолбенев, и ветер шумел надо мной в кронах деревьев, а рука замерзла от лягушачьей мочи.

Мы начнем сначала. Мы не сдадимся.

(Желтый блокнот, I:1)

*  *  *

Собаку я нашел у Сундбладов. Она прибежала к ним сразу после полудня, ее угостили оладьями и дали попить. Вышло до крайности неловко: когда я хотел забрать ее с собой, она воспротивилась. Упиралась всеми четырьмя лапами в кухонный половик и не желала идти.

Очень неловко. Ведь они могли подумать, будто собака боится идти домой, потому что я плохо с нею обращаюсь. А это неправда.

Тут что-то другое, но я никак не пойму, что бы это могло быть. Странное дело, собака словно чем-то испугана, причем уже в третий раз за последние недели. А ведь я обращаюсь с нею точно так же, как обращался все эти одиннадцать лет. Согласен, иногда я, наверно, излишне решителен и резковат, но чтоб пугать — нет, это исключено. Собака знает меня как облупленного, ведь она попала ко мне совсем маленьким щенком.

Есть только одно разумное объяснение: собака уже так стара, что в ее обонятельной памяти происходят какие-то чрезвычайно тонкие изменения. И потому она просто-напросто не узнаёт меня.

С одной стороны, она, по-моему, до невозможности плохо видит, но, с другой стороны, зрение для нее значит не так уж много.

Однажды зимой в начале шестидесятых я катался на лыжах — лыжня шла по холмам к озеру Мэрршён. Тогда я еще учительствовал неподалеку от Эннуры, в старой школе, которую потом перевели в Фагерсту, и покататься на лыжах мне удавалось только по субботам и воскресеньям. Стояло погожее февральское воскресенье, народу на лыжне было довольно много, и, поднявшись на вершину холма, я увидал впереди, метрах в тридцати, мужчину в голубой куртке.

Собака все время немного опережала меня и отлично знала об этом человеке на лыжне, уже давно, на протяжении нескольких километров, он был запечатлен в ее памяти как обонятельный образ, как запах.

И вот, этот мужчина, который был немного старше меня, сходит с лыжни — что-то поправить или пропустить меня, поскольку я едва не наступал ему на пятки.

А собака, черт ее подери, мчится прямиком на него, и он, не удержавшись на ногах, плюхается на лыжню!

Для собаки нет человека в голубой куртке, есть только интересный запах, за которым она следует и который становится все сильнее, она до такой степени полагается на этот запах, что поднимает голову и глядит по сторонам, только когда сшибает с ног его обладателя.

Наверняка у нее что-то с нюхом. И ничего тут не поделаешь. Хорошая была собака. Надеюсь, она еще поживет.

Все-таки я не понимаю, что на нее нашло. Она действительно как бы перестала меня узнавать. Вернее, узнаёт, но лишь с очень близкого расстояния, когда я могу заставить ее видеть меня и слышать, а не просто следовать чутью.

Есть, конечно, и другое объяснение, только оно донельзя нелепое, и поверить в него я не могу.

Я имею в виду, что я сам ни с того ни с сего начал пахнуть по-иному и изменение запаха чертовски тонкое, чует его лишь собака.

(Желтый блокнот, I:2)

*  *  *

Столько всего нужно было сделать на пасеке минувшей осенью — и деревянную обшивку заменить, и летки кое-где обновить, и рамки отремонтировать, и утеплить, — но необъяснимым образом руки у меня до этого так и не дошли. Сам толком не понимаю, в чем тут дело. По какой-то загадочной причине я был осенью страшно вялым, пассивным. Слава Богу, конец января будет, по всей видимости, рекордно теплым. День за днем идет дождь, и в зимней темноте я против обыкновения залеживаюсь в постели, просто ради удовольствия послушать шум дождя по крыше.

Но вдруг в феврале ударит мороз? Что, черт побери, тогда делать? Древесина ульев насквозь пропиталась водой, толь на крышах во многих местах прохудился. Пчелы попросту замерзнут. В наказание за осеннее безделье останусь без трех-четырех семей.

Для моих финансов это значения не имеет, потому что муниципальные власти наконец-то повысили мне жилищное пособие, но пчелы — живые существа, и их гибель все ж таки причиняет боль.

Забавная штука, недавно я говорил об этом по телефону с Исакссоном из Рамнеса.

Когда гибнет пчелиная семья, такое чувство, будто умерло животное. Тоскуешь по ней, как по индивидуальности, почти как по собаке или хотя бы по кошке.

А вот мертвая пчела не вызывает совершенно никаких эмоций, ее просто выбрасывают.

Удивительно, что пчелы ведут себя точно так же. У животных нечасто встречается столь полное отсутствие интереса к смерти собратьев. Если я, небрежно вставляя рамку, раздавлю нескольких пчел, остальные утаскивают их прочь, будто какие-нибудь сломанные механизмы. Но перво-наперво обязательно проверяют соты, есть там мед или нет.

Только подумать, а вдруг они сами воспринимают все это таким же образом? Что индивидуальность, разум, существует в рое, в семье.

Бывают пчелиные семьи с чрезвычайно ярко выраженной индивидуальностью. Ленивые и прилежные, агрессивные и миролюбивые. Даже легкомысленные и богемные, черт их знает, может, есть и такие, что обладают чувством юмора или, наоборот, совершенно его лишены.

Взять хотя бы горячку роения! Точь-в-точь нервный, капризный, нетерпеливый человек. Скверный любовник — никакой выдержки.

А отдельная пчела безлика, словно гайка или винтик в часовом механизме.

(Желтый блокнот, I:3)

*  *  *

В августе тут гостили дети, и по их настоянию мы затеяли играть в бадминтон. Мне кажется, они, дети разведенных родителей, хотя бы летом были вполне счастливы. Ведь приезжали сюда несколько лет подряд. В июне и в августе.

Так или иначе, когда мы играли в бадминтон, я испытал в точности такое же ощущение.

Но тогда я ничуть не сомневался, что это прострел, и потому скоро забыл обо всем. Решил, что растянул какую-то спинную мышцу. Игру, понятно, пришлось немедля оставить.

Но бывает ли от прострела такая боль, что во рту чувствуется вкус крови?

(Желтый блокнот, I:4)

*  *  *

Можно ли сказать, что шведы терпеливее других народов? Я не очень в этом разбираюсь. Путешествиями моя жизнь небогата. Два велопробега по Дании в начале пятидесятых, турнир по настольному теннису в Западной Германии, в Киле, и множество походов в Норвегию маршрутом через Орсу и Идре и дальше, через границу возле озера Фемуннен — все это мало что говорит. Я вообще склонен рассматривать мир за пределами Швеции как нечто литературное, встречающееся в книгах и журналах.

Слишком большие расстояния меня пугают. Париж существует для меня в дневниках братьев Гонкур, самый современный Лондон — в ранних романах Олдоса Хаксли.

Если б я вправду очутился в этих городах, я бы, наверно, заблудился. Счел бы их совершенно чуждыми, посторонними. Вот губернская газета как раз пишет, что в Париже теперь есть небоскребы.

В моей системе время в разных местах течет по-разному. Например, в Париже только-только улеглась цементная пыль Коммуны. А что за время здесь? Здесь — настоящее.

Итак, можно ли сказать, что шведы терпеливее других народов. Позавчерашняя очередь на рентген в Вестеросской региональной больнице. Невыносимый запах шерсти, сырой шерсти. Множество людей кругом — на стульях, на лавках, повсюду. Мальчик с жутким синяком на всю правую половину лица. Накануне вечером он на полной скорости свалился с мопеда и сильно ушибся. Какой-то старикан из Кольбека, приехавший утренним автобусом. Он очень надеялся вернуться домой с последним вечерним рейсом. «Они тут не торопятся». На этой неделе он приехал уже второй раз. У каждого в руках талончик с номером. Загадки очереди — иногда сестра вызывает одновременно двух или трех пациентов, иногда только одного. Иногда движение на целый час полностью замирает. А как все поднимают глаза всякий раз, когда появляется сестра!

Словно механические куранты, где фигуры передвигаются один раз в час, открывается дверь, кто-то выходит, кто-то входит. Двое полицейских приводят вдрызг пьяного типа с пластырями на лбу, под глазами, на подбородке. Его пропускают без очереди.

Из шести-семи десятков людей в коридоре большинство, наверно, испытывает боль, сильную и не очень. У некоторых это заметно по тому, как они сидят, встают и ходят взад-вперед.

Но разговоров об этом почти не слышно, они даже не говорят, что им больно (а это «больно» может означать что угодно — от легкого недомогания до жгучей боли). Вместо этого говорят о скверном автобусном сообщении, об электричках, о хождениях по врачам. Такое впечатление, будто некоторые из них и живут лишь затем, чтобы посещать больницу. Здесь они чувствуют себя вполне вольготно. Болезнь придает им значимости. Я имею в виду кой-кого из самых старых и самых безропотных пациентов.

Их заболевания вызывают интерес, которого, пока они были здоровы, никто и никогда к ним не проявлял.

Что-то в их терпеливости ужасно меня раздражает, делает агрессивным. Нельзя покорно мириться… С чем? С необходимостью сидеть и так долго ждать вызова на рентген, с до странности безличным, почти индустриальным обслуживанием, где никого не волнует, что они спозаранку дожидались автобуса на зимних остановках и целый день сидят у дверей рентгеновского кабинета, не евши, боясь потерять место в очереди?

И тем не менее всегда присутствует некая солидарность товарищей по несчастью, всегда кто-то обещает кликнуть, если сестра вызовет тебя именно в ту минуту, когда ты вышел в туалет покурить. Или, может быть, я имею в виду, что они должны протестовать против самой боли, не позволяя себе с нею примириться? Пролетарии боли, соединяйтесь!

(Желтый блокнот, I:5)

*  *  *

WAS MICH NICHT UMBRINGT, MACHT MICH STÄRKER. —

ТО, ЧТО НЕ УБИВАЕТ МЕНЯ, ДЕЛАЕТ МЕНЯ СИЛЬНЕЕ.

(Фридрих Ницше, немецкий философ, 1844–1900)

(Желтый блокнот, I:6)

*  *  *

Февраль 1975 г.

Потребительская лавка — 375,40

Сахар — 42,90

Табак — 32,50

Гвозди и накладки — 16,00

Визит к врачу — 7,00

Нефть и бензин — 75,00

___________

Итого расходов — 548,80

 

Союз пчеловодства, бонус + 16, —

Потребительская лавка, мед + 255, —

Больничная касса +304, —

Починка насоса для Сундблада + 50, —

___________

Февральские поступления (брутто) + 625, —

Прибыль 76, —

(Желтый блокнот, I:7)

*  *  *

Когда наконец пришло письмо из Вестеросской региональной больницы, я не стал его вскрывать, а отложил в сторону, просмотрел газеты и журналы, взглянул на счета, сообразил, что денег не хватит и в этом месяце мне их не оплатить, потом кликнул собаку и отправился на воздух — самое время как следует прогуляться.

Был славный серенький февральский день, холодноватый, зато не слишком влажный, и окрестный пейзаж выглядел как карандашный набросок. Не знаю, чем он мне так по душе, ведь природа здесь суровая, скудная, и все же я никогда не устаю бродить по этим местам, где провел немалую часть своей жизни.

Пока был женат, я жил в Трюммельсберге, а по школам ездил на машине, школ я за эти годы сменил несколько. Так как у меня есть не только диплом учителя средней школы, но и диплом преподавателя ручного труда, в последние годы, когда школы без конца объединяли то так, то этак, я имел достаточно свободный выбор. И преподавал почти исключительно ручной труд. Классы, на мой взгляд, стали великоваты, но мне это обеспечивало хорошую нагрузку.

После развода я переехал сюда, забрался, можно сказать, в глубинку и сразу же отказался от учительства. Денег так или иначе не оставалось, все уходило на текущие расходы, и тогда я попросту бросил их зарабатывать и вместо этого завел три десятка пчелиных семей.

К моему удивлению, оказалось, такой образ жизни ничуть не хуже прежнего. Сложности возникают, только когда мне нужно куда-нибудь отлучиться, как вот сейчас, в больницу.