Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Исторические приключения
Показать все книги автора:
 

«Месть иезуитов», Конрад Мейер

Иллюстрация к книге

Король, войдя в комнату госпожи Ментенон, властным движением руки распахнул окно — ему всегда не хватало свежего воздуха. В комнату ворвался сырой осенний воздух, и нежная женщина поплотнее закуталась в свои одежды.

С некоторых пор Людовик XIV подолгу сидел у женщины, которая стала предметом его старческого увлечения. Часто он появлялся у нее еще до наступления вечера и оставался, пока не накрывали к ужину. И если он при этом не работал с министрами подле своей скромной подруги, которая оставалась внимательной и молчаливой слушательницей, если погода не позволяла ему совершить прогулку или выехать на охоту, если концерты слишком приедались, то нелегко было придумать, чем занимать и развлекать монарха в течение нескольких часов. Дерзкая муза Мольера, нежности и обмороки госпожи Лавальер, смелое поведение и оригинальные остроты госпожи Монтеспан и многое другое отжило свой срок и утратило для Людовика привлекательность. Король стал воздержанным, почти скромным и теперь любил проводить время с женщиной, которая любила сдержанность и полумрак.

Услужливая, льстивая, она сумела стать ему необходимой; к тому же, несмотря на свои годы, она была еще полна изящества. Правда, у нее была в характере свойственная гувернантке склонность вмешиваться в личные дела других людей, находившая выражение в Сен-Сире, среди благородных девиц, которых она там воспитывала. Но в присутствии повелителя она скромно подчинялась его мудрости, так что если Людовик молчал, то и она не произносила ни слова, особенно в такие дни, как сегодня, когда почему-то отсутствовала молодая жена внука короля, забавнейшее существо на свете, которое вносило всюду оживление и смех своими детскими выходками и нежным голоском.

Ввиду всех этих обстоятельств госпожа Ментенон не без некоторой тревоги прислушивалась к приближающимся шагам короля. Но она успокоилась, когда по хорошо знакомым ей чертам лица заметила, что король, по-видимому, пребывает в приподнятом настроении. Очевидно, Людовик сам собирался рассказать ей что-то, и притом забавное.

Наконец король закрыл окно и уселся в кресло.

— Сударыня, — начал он, — сегодня днем отец Лашез привел ко мне отца Телье, своего преемника.

Отец Лашез был в течение многих лет духовником короля. Людовик не соглашался отпустить престарелого иезуита, невзирая на его глухоту и дряхлость. Как это ни странно, но в силу каких-то неопределенных опасений король не решался взять духовника из другого ордена, кроме иезуитского, а потому охотнее держал подле себя этого дряхлого, но все же почтенного человека, чем молодого и более честолюбивого члена ордена Иисуса. Однако все имеет свои пределы: отец Лашез явно быстрыми шагами приближался к могиле, и Людовик все же не хотел стать виновником смерти своего духовного отца.

— Сударыня, — продолжал король, — мой новый духовник не обладает ни красотой, ни осанкой. Лицом он похож на волка. Вид у него, конечно, отталкивающий, но мне его рекомендовали как человека строгого по отношению к себе и другим, так что ему можно доверить свою совесть. А ведь это самое главное.

Маркиза не любила иезуитов, которые мешали ее браку с его величеством и которые, пользуясь своей растяжимой моралью, заявляли, что в данном случае для сожительства с королем не нужно никакого таинства. И потому она охотно доставляла неприятности благочестивым отцам, если могла их чем-нибудь уколоть. Теперь она молчала, и ее глаза с грустью были устремлены на супруга, пока она внимательно выслушивала его рассказ.

Король скрестил ноги и, рассматривая игру бриллианта на пряжке одного из своих башмаков, небрежно сказал:

— Этот Фагон! Он становится невыносимым! Бог знает, что он себе позволяет!

Фагон был престарелым лейб-медиком короля и пользовался покровительством маркизы. Оба весь день проводили в его обществе и на случай, если король умрет раньше них, уже выбрали себе убежище. Она — Сен-Сир, он — ботанический сад. Здесь они решили похоронить себя после смерти своего повелителя.

— Фагон чрезвычайно привязан к вам, — сказала маркиза.

— Не спорю, однако он все-таки слишком много себе позволяет, — ответил король, наморщив лоб.

— Что же случилось?

Король стал рассказывать. Сегодня на аудиенции он спросил своего нового духовника Телье, находится ли он в родстве с семьей канцлера Телье. Смиренный отец ответил отрицательно и откровенно признался, что он сын крестьянина из нижней Нормандии. Фагон стоял недалеко от них, у окна, оперев подбородок на свою бамбуковую трость. Оттуда, за согнутой спиной иезуита, он вполголоса, но достаточно явственно прошептал: «Скверный!»

— Я погрозил Фагону пальцем, — сказал король.

— За такой честный ответ Фагон не стал бы бранить патера. Очевидно, у него были другие причины, — благоразумно заметила маркиза.

— Пусть даже так, сударыня, но все-таки это было непозволительно. Добрый отец Лашез, уже окончательно оглохший, ничего, правда, не слышал, но я уловил вполне отчетливо то слово, которое прошептал Фагон.

Маркиза с улыбкой заключила, что Фагон употребил выражение более сильное. Король тоже улыбался. Он с ранних лет взял за правило, которое соблюдал до конца своей жизни, будучи, впрочем, склонен к этому и по натуре, — никогда, даже в рассказе, не употреблять грубых, недостойных короля выражений.

В высокой комнате стало темно. Когда лакей поставил на стол два подсвечника и удалился, то вдруг оказалось, что тут есть еще кто-то: тихо вошедший человечек с очень странной внешностью, уродливый и в то же время внушающий почтение. Это был маленький старик с горбатым искривленным телом. Высохшими руками и подбородком он опирался на длинную бамбуковую трость с золотым набалдашником. Своим бледным лицом с голубыми глазами он напоминал привидение. Это был Фагон.

— Государь, я попросту назвал его мерзавцем и негодяем, и это чистейшая правда, — сказал он слабым, дрожащим от волнения голосом, почтительно поклонился королю и отвесил галантный поклон маркизе. — Государь, если я так обошелся в вашем присутствии с духовным лицом, то либо я не могу сдержать возмущения, когда сталкиваюсь с подлостью, либо почтенный возраст позволяет мне говорить правду. Вы думаете, что меня возмутили только эти ужимки Телье, когда он заискивал и извивался перед вами, государь, и на ваш милостивый вопрос о его родне в чванном самоуничижении подчеркнул свое ничтожество? «Что вы, ваше величество! — передразнил Фагон патера. — Я в родне с таким знатным господином? Куда мне! Я сын совершенно простого человека, мужика из нижней Нормандии. Совсем простого мужика!..» Уже эти недостойные слова о собственном отце, это льстивое, притворное, насквозь лживое смирение, эта глубокая фальшь — всего это было вполне достаточно, чтобы назвать его негодяем. Но тут было еще нечто другое, отвратительное и гадкое, за что я отомстил. К сожалению, только словами. Я мстил за злодеяние, за преступление, которое вследствие неожиданной встречи с этим коварным волком снова встало у меня перед глазами. Государь, этот злодей убил благородного мальчика!

— Оставь, Фагон, — сказал король, — что за сказка!

— Ну, скажем, он вогнал его в могилу, — иронически смягчил медик свое обвинение.

— Какого мальчика? — спросил Людовик.

— Буфлера, сына маршала от первого брака, — с грустью ответил Фагон.

— Жюльена Буфлера? Но ведь он умер, если не ошибаюсь, — стал припоминать король, — в семнадцать лет… в иезуитском колледже от воспаления мозга, которое могло быть вызвано переутомлением, а так как отец Телье в те годы мог быть там руководителем занятий, то, конечно, если выражаться образно, — пошутил король, — можно сказать, что он вогнал в гроб неспособного, но усердного в науках мальчика. Мальчик переутомился, как мне рассказывал сам маршал, его отец.

Людовик пожал плечами. Он ожидал чего-нибудь более интересного.

— Неспособного мальчика… — задумчиво повторил врач.

— Да, Фагон, — заметил король. — Чрезвычайно неспособного и притом робкого и нерешительного. Однажды на приеме в замке Марли маршал представил мне своего старшего сына, которому я предоставил право занять в будущем пост маршала. Я видел, как изящный, стройный юноша, на губах которого уже появился первый пушок, был взволнован. Он хотел меня поблагодарить, но стал так заикаться и краснеть, что я, желая его успокоить или по крайней мере оставить в покое, отвернулся со словами: «Ну хорошо» — и сделал это раньше, чем хотел бы из внимания к отцу.

— Я тоже припоминаю тот вечер, — добавила маркиза. — Покойная мать мальчика была моей приятельницей, и я подозвала его после этой неудачи к себе. Он был скромен и печален, но любезен, выражал благодарность и внешне, по крайней мере, не показывал, что его глубоко задела эта неудача. Потом даже приободрился и стал говорить о повседневных вещах очень подкупающим тоном, и ему завидовали, что он находится около меня. Этот прием был плохим днем для мальчика. При дворе все, кто не носит имя Людовика, имеют прозвища. И вот скромному мальчику дали одно из тех опасных прозвищ, которые могут отравить жизнь и которые я строго-настрого запрещала моим девочкам в Сен-Сире. Прозвище это переходило из уст в уста. Оно срывалось даже с невинных девичьих губ, которые несколько лет спустя не отказали бы красивому юноше в поцелуе.

— Какое же это прозвище? — с любопытством спросил Фагон.

— Идиот-красавчик. И дрогнувшая пара высокомерных бровей открыла мне, кто его выдумал.

— Лозен? — попытался отгадать король.

— Сен-Симон, — поправила маркиза. — Он ведь при нашем дворе все высматривает, за всеми нами наблюдает и по ночам взаперти рисует на бумаге карикатуры. Государь, этот благородный герцог не побрезгал заклеймить невиннейшего мальчика только потому, что я, кого он ненавидит, проявила легкую благосклонность к ребенку и сказала ему несколько ласковых слов.

— Идиот-красавчик, — медленно повторил Фагон. — Недурно сказано. Но если бы герцог, у которого кроме плохих есть еще и кое-какие хорошие качества, знал мальчика так, как я его знал и каким он навсегда остался в моей памяти, то, клянусь честью, желчный Сен-Симон почувствовал бы раскаяние. А если бы он подобно мне присутствовал при кончине этого ребенка, когда тот в бреду рвался в неприятельский огонь с именем своего короля на устах, то я думаю, что тайный судья нашего времени — если только легенда о нем верна, потому что никто не видел его за письменным столом, — пришел бы в изумление и пролил бы слезу над могилой мальчика.

— Пожалуйста, Фагон, не говори больше о Сен-Симоне, — сказал король, хмурясь. — Пусть себе записывает все, что считает правдой. Не стану же я рыться в письменных столах. Великая история тоже ведет свои записи и даст мне должную оценку в пределах моей эпохи. Ни слова о нем больше. Но расскажи мне все, что ты знаешь о молодом Буфлере. Быть может, он действительно был хорошим мальчиком. Садись и рассказывай! — И король милостиво указал ему на стул.

— Рассказывай обстоятельно и спокойно, Фагон, — попросила маркиза, взглянув на стрелки настенных часов.

— Слушаюсь, государь, — сказал Фагон, — но обращаюсь с просьбой: сегодня, дурно обошедшись с отцом Телье в вашем присутствии, я позволил себе недопустимую вольность, а по опыту я знаю, что если уже попаду на этот путь, то легко могу повторить подобное преступление в тот же день. Когда госпожа Саблиер разыскала доброго, а может, и не доброго, Лафонтена, вырыла это «древо басен», как она его называла, из плохой почвы и пересадила в хорошее общество, то баснописец согласился вернуться в среду приличных людей только с условием, что ему разрешали каждый вечер по меньшей мере три вольности. Подобного же разрешения, хотя и не совсем в том же смысле, прошу и я. Если желаете, чтобы я рассказал свою историю, разрешите мне три вольности.

— Разрешаю, — сказал король.

Три собеседника придвинулись ближе друг к другу, врач, король и его жена с тонким профилем, высоким лбом и слегка намечающимся двойным подбородком.

— В те дни, когда у вашего величества еще был великий поэт, — начал медик, — но когда в его грудь уже вцепилась смерть, он забавлялся тем, что пародировал смерть на сцене. Тогда здесь, в Версале, была поставлена перед вашим величеством пьеса «Мнимый больной», и я присутствовал на представлении, где могло быть высмеяно мое сословие, а быть может, — кто знает! — и я сам со своим костылем.

Он поднял свою трость, на которую продолжал опираться даже сидя.

— Впрочем, этого не было. Но если бы Мольер увековечил меня в одной из своих комедий, я не стал бы сердиться на него, потому что он сумел высмеять даже свои собственные страдания. Нет ничего лучше этих последних пьес Мольера. Это царственная комедия, которая высмеивает не только нелепое, но и с жестоким наслаждением издевается даже над человечным. Разве не простительно то, что отец бывает чересчур высокого мнения о своем ребенке, гордится его достоинствами и несколько слеп к его слабостям? Конечно, это забавно и вызывает насмешки, и вот в «Мнимом больном» вздорный Диафуарюс хвалит своего еще более вздорного сына Фому, круглого дурака. Но его величество помнит эту сцену.

— Сделай мне удовольствие, Фагон, продекламируй ее, — сказал король, который воздерживался от общения с комической музой, с тех пор как семейные утраты и тяжкие государственные неудачи омрачили его жизнь. Но он невольно улыбнулся при воспоминании о поэте, которого он когда-то любил видеть около себя.

— «Не потому, — начал Фагон, который, как неожиданно оказалось, знал наизусть роль доктора Диафуарюса, — не потому, что я отец, говорю я это, а потому что у меня действительно есть основания быть довольным моим сыном. Все, кто его знают, говорят о нем как о юноше без всякой фальши. Он никогда не обладал особенно деятельным воображением и тем огнем, который свойствен другим. Будучи маленьким ребенком, он никогда не отличался так называемой смышленостью и шаловливостью. Всегда был кроток, миролюбив и молчалив. Он не произносил ни слова, не принимал участия в мальчишеских играх. С трудом его научили читать, и в девять лет он еще не знал азбуки. Но я сказал себе: „Поздно распускающиеся деревья дают самые лучшие плоды; резец оставляет в мраморе более прочный след, чем в песке…“ — и так далее».

Иллюстрация к книге

Насмешка превращалась на сцене в форменное издевательство благодаря невыразимо нелепому лицу того, кому доставались эти комплименты. Зрители хохотали. Среди них я увидел белокурую женщину трогательной красоты. Я обратил внимание на то, как менялось выражение ее лица. Сначала на нем была написана радость, что заслуженно хвалят ребенка, который учится, хотя и с трудом, но прилежно, и это выражение оставалось, несмотря на то, что юноша на сцене производил невыгодное впечатление. Но потом оно сменилось выражением грустного разочарования, так как зрительница, еще не вполне понимая, успела уже почувствовать, что поэт, в простых словах которого сначала не чувствовалось насмешки, в сущности, высмеивал отцовскую слепоту. Правда, Мольер, великий насмешник, изобразил все так правдиво и естественно, что нельзя было на него сердиться. Но по нежной щеке огорченной женщины скатилась долго, с трудом сдерживаемая слеза. Я понял, что она была матерью неспособного сына. Это вытекало из всего, что я видел и наблюдал. То была первая жена маршала Буфлера.

— Если бы ты даже не назвал ее, Фагон, я по твоему описанию узнала бы эту милую блондинку, — вздохнула маркиза. — Она была чудом невинности и чистосердечия. Она даже не знала, что такое хитрость и ложь.

Дружба, которая связывала женщин и которая оставила у маркизы такое трогательное воспоминание, была искренней и благодетельной для обеих сторон. В трудные годы, когда госпожа Ментенон делала свою карьеру, когда эта тихая честолюбивая женщина с неослабевающей гибкостью и бесконечным терпением, всегда веселая, всегда готовая к услугам, завоевывала сердце короля, она среди прочих придворных дам, относившихся к ней недоброжелательно, привязала к себе благородную чистосердечную женщину несколькими добрыми словами и предупредительно оказанной услугой. Они стали выручать друг друга, помогая одна своим происхождением, другая умом.

— Супруга маршала была глупа, — коротко добавил Фагон. — Но если бы я, калека, любил какую-нибудь женщину, кроме моей благодетельницы, — он почтительно поклонился в сторону маркизы, — и согласился бы пожертвовать своей жизнью ради женщины, то я бы сделал это для первой жены герцога Буфлера. Вскоре я ближе познакомился с ней, к сожалению, в качестве врача, так как здоровье ее было неустойчиво и она внезапно угасла, как потухшая свеча. За несколько дней до своей кончины она пригласила меня к себе и просто сказала, что скоро умрет. Она чутьем понимала свое состояние, в котором не могла разобраться моя наука. Она сказала, что покоряется судьбе, но ее мучит только одна забота: о ее мальчике. «Он хороший ребенок, но совершенно не одарен, так же как я сама, — с грустью, но без малейшего стеснения пожаловалась она. — Мне жилось легко, оставалось только повиноваться маршалу, который любит все решать сам и потому не позволил бы мне распоряжаться самостоятельно, даже если бы я была умной женщиной. Он предоставлял мне только заботы о хозяйстве. Ведь ты знаешь его, Фагон. Он педантичен и любит сам всем управлять. Когда я молчала в обществе или говорила только о самых простых вещах, чтобы не обнаружить невежества, то он был доволен, так как остроумная или блестящая женщина причинила бы ему одно только беспокойство. А потому мне жилось превосходно. Но что будет с ребенком? Жюльен, как сын своего отца, должен занять определенное положение в свете. Но сможет ли он? Учение дается ему с чрезвычайным трудом. Правда, в прилежании у него нет недостатка, он старательный мальчик… Маршал снова женится, и другая жена, более умная, родит ему более способных сыновей. Я совсем не хочу, чтобы Жюльен стал кем-нибудь выдающимся, да это и невозможно. Мне бы не хотелось только, чтобы он терпел слишком большие унижения, если будет отставать от своих братьев. Вот это я поручаю тебе, Фагон. Следи также за тем, чтобы и физически его не переутомили. Не спускай с него глаз, прошу тебя, потому что маршал за этим не уследит. Ты ведь его знаешь: у него в голове война, крепости… Даже за обедом он занят своими делами. Он то вдруг требует, чтобы ему принесли карту, или сам бежит за ней, то сердится по поводу замеченной им утром небрежности кого-нибудь из его подчиненных, которым ничего нельзя доверить. А если при всем этом случайно разобьется чашка или блюдце, то легко раздражающийся маршал даже начинает браниться. Обычно он сидит за столом молча, нахмурившись и не обращая внимания на ребенка. Он не справляется о его успехах, он уверен, что всякий Буфлер и без того исполняет свой долг. Жюльен будет напрягать свои силы до предела… Фагон, следи за тем, чтобы с ним ничего не случилось. Позаботься о нем, пока он не вырастет. Не стесняйся вмешиваться в его дела. Маршал считается с тобой, и твои советы не пропадут даром. Он называет тебя самым честным человеком во Франции… Ты, я знаю, сдержишь свое слово и сделаешь больше, чем я прошу».

Я дал обещание супруге маршала, и она умерла с облегченной душой. У постели, на которой она лежала, я наблюдал за вверенным мне мальчиком. Он обливался слезами, он порывисто дышал, но не бросился с отчаянием к покойнице, а опустился перед ней на колени, взял ее руку и поцеловал, как делал обычно. Скорбь его была глубока, но целомудренна и сдержанна. Из этого я заключил, что у него мужской характер и недюжинное самообладание. Я не ошибся. Вообще Жюльен был в то время хорошеньким мальчиком лет тринадцати, с выразительными глазами своей матери, симпатичными чертами лица и маленьким лбом под шапкой курчавых белокурых волос. Сложен он был безукоризненно и отличался ловкостью во всех физических упражнениях.

Маршал похоронил подругу своей молодости и через год снова обвенчался с младшей дочерью маршала Грамона, которую мы все знаем как женщину живую, весьма неглупую, обладающую оливковой кожей и поразительной худобой. После своей женитьбы он по собственному побуждению стал советоваться со мной, в какую школу отправить Жюльена, ибо оставаться теперь в доме отца ему было нельзя. Я переговорил со священником, который был у них домашним учителем и занимался воспитанием и обучением мальчика. Он показал мне его тетрадки, которые свидетельствовали о трогательном прилежании и настойчивом терпении, но в то же время о чрезвычайно посредственных способностях, полном отсутствии сообразительности и остроумия. Всякая игра ума и воображения была ему чужда. Он располагал только самыми элементарными понятиями, самыми скудными словами. Лишь изредка какое-нибудь выражение могло понравиться своей чистотой или заставляло улыбнуться своей наивностью. Как это ни странно и ни печально, домашний священник говорил о своем ученике, сам того не ведая, словами Мольера: «Это мальчик без всякой фальши, он всему верит, он лишен огня и воображения, кроток, миролюбив, молчалив и… — прибавлял от себя, — обладает прекрасным сердцем».

Большого выбора у нас не было, маршал и я не нашли для мальчика лучшей школы, чем иезуитский колледж. А если так, то, конечно, не было причин отказываться от школы парижской, ибо зачем же разлучать Жюльена со сверстниками его круга? Следует отдать должное отцам иезуитам: они не педанты, умеют приятно преподавать и ласково обращаются с учениками. При этом я, конечно, исходил из предположения, что маршал никогда не наносил обиды благочестивым отцам. Для подобных опасений не было основания, ибо маршал не интересовался церковными спорами и как человек военный относился даже с некоторой симпатией к дисциплине, которая строго соблюдается в этом ордене.