Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Историческая проза
Показать все книги автора:
 

«В польских лесах», Иосиф Опатошу

Часть первая

В ЛЕСУ

Глава I

РОДОСЛОВНАЯ МОРДХЕ

Мордхе, отец его, дед и прадед (до шестого колена) родились в Липовецких лесах, женились на родственницах и жили целыми родами. Ежегодно на Хануку все съезжались к старейшему в роде и производили расчеты.

В добрые старые времена собиралось более ста человек. Мужчины, здоровенные, словно деревья в лесу, сидели до полуночи за дубовыми столами, выводили мелом на дощечках палочки и кружочки и съедали, запивая домашним пивом, столько шкварок и жареных уток, что женщины уставали ощипывать перья.

Напившись домашнего пива, они ругались на чем свет стоит, ибо происходили из коенов[?], известных своим горячим нравом, иной раз дрались до крови, но скоро мирились, сватали свою молодежь и разъезжались.

На свадьбы, которые бывали часто, сходилось свыше трехсот одних только свояков. Каждая семья привозила собственного раввина и оркестр. Музыканты играли под открытым небом. Ссорились, всякий раз готовы были расстроить брак перед самым венчанием, но потом отходили и танцевали во всех комнатах, в сараях и в лесу.

От хорошей жизни и безделья молодежь только и делала что влюблялась, пугая родителей обещаниями отравиться в случае попыток помешать. Родители постоянно били детей, выгоняли их из дому, дети просили прощения и возвращались обратно.

А однажды случилось так, что молодой рыбак — поляк с противоположной стороны Вислы — влюбился в еврейскую девушку и обвенчался с ней в ближайшем костеле. Несколько парней, не желая иметь в своем роду вероотступницу, подстерегли парочку на большой дороге и отбили у парня молодую жену.

От стыда та бросилась в Вислу.

Так жил род Мордхе; простые добрые евреи доживали в Липовецких лесах до глубокой старости. Не любили умников, почитали раввина, жили не унывая, наполняя сундуки всяким добром, растили детей, держали для них меламеда[?] аж до шестнадцати лет, однако дальше чтения молитв и Торы молодежь не продвигалась.

Однажды в Хануку, когда съехавшиеся гости, уже успев поскандалить друг с другом, лакомились жирными утками, прадед Мордхе, старейший в роде, неожиданно заболел. Никто не мог помочь ему — ни старые рыбаки, ни фельдшер, ни местный врач: больной был при смерти.

Лесные евреи сидели около старика, курили крепкий табак и, уже не надеясь на выздоровление хозяина, думали про себя о том, кто унаследует свитки Торы (они обыкновенно переходили к старейшему в роде), как вдруг к окну подъехала кибитка, запряженная парой лошадей. Из кибитки вышел еврей и попросил разрешения переночевать. Он вез Люблинского ребе. Едва ребе вошел в дом и положил руку на голову умирающего, тот сразу почувствовал облегчение.

С тех пор люди из рода Мордхе стали ездить в Люблин, потом в Пшисху, а потом и в Коцк[?].

Человеческая теплота их теперь обернулась хасидской пламенностью. Они сидели у ребе на почетном месте, перестали заключать браки между своими, а когда приходило время женить детей, ездили к ребе за советом.

Мало-помалу лесные евреи начали отпускать сыновей в другие губернии, а дочерей выдавать замуж за ученых хасидов; те после свадьбы не желали жить в лесу и селились в ближайших городах. Так рассеялись лесные евреи по Польше и Волыни, и каждый год на Хануку съезжалось все меньше людей. Через два поколения в Липовецких лесах остался только отец Мордхе.

Род Мордхе жил в Липовецких лесах несколько веков. И хотя представители рода были всего лишь приказчиками, но чувствовали они себя настоящими хозяевами здешних мест. Каждый раз, когда возникала новая община, род Мордхе снабжал ее древесиной. Если где-нибудь талмуд тора[?] или синагога нуждались в дровах на зиму, родные Мордхе их немедля туда посылали: они вообще отапливали половину губернии.

Окрестные крестьяне беспрепятственно собирали хворост в лесах, и, когда у бедного крестьянина кто-нибудь умирал, евреи безвозмездно давали ему доски для гроба.

В правую сторону тянулись густые Липовецкие леса, где столетние дубы то и дело с грохотом валились от старости. Налево простирались плодородные луга; из-за густой, высокой травы, покрывавшей их, едва виднелись маленькие выбеленные избушки рыбаков.

Вся эта местность была удалена от городов; люди жили там отрезанные от мира деревьями и водой. Рыбацкие дети росли полудикими, пугливыми, как зверьки, избегали проезжих.

Днем рыбаки спали. Спали они, как цыгане, — родители, дети, зятья и невестки вповалку, друг подле друга, на мешках с соломой. К ночи сытые, отдохнувшие мужчины уходили на рыбную ловлю. Прощаясь, женщины крестили их, давали с собой жареную пшеницу для приманки рыбы и связки волчьих зубов — талисман от чар Ванды, царевны Вислы, по преданию увлекающей за собой рыбаков.

Здоровые, загорелые рыболовы, не раз смотревшие в глаза смерти в лесу и на воде, оставались всю жизнь большими детьми. Они любили по-детски разговаривать с волнами, точно с живыми существами.

Лежа в лодках, рыбаки бросали в воду жареную пшеницу и прислушивались. Если Висла начинала шипеть и вздуваться, словно закипающая вода, они знали, что улов будет хороший. Шум все усиливался, стаи мелких рыбок, как серебристые льдинки, быстро проносились мимо, исчезали и снова появлялись. Изголодавшиеся щуки, карпы и лини, разинув пасти, гнались за ними.

Рыбаки осторожно опускали сети в воду и выжидали, поминутно вытаскивая из-за голенищ спрятанную там «мамашу» — бутылку с водкой. Согревшись спиртным, они грезили о манящих огоньках, что светятся ночью над водой и сверкают в лесу, словно волчьи глаза. Они твердо знали, что это — сокровища Ванды. Но гнаться за манящим огоньком было нельзя: завлечет и погубит.

Когда Висла разыгрывалась, взметая зеленоватые волны в небо, будто тянулась к луне, рыбаки, словно дети свою мать, умоляли ее пожалеть их и успокоиться. Если река не унималась, они бросали Ванде волчьи зубы — один за другим — и причаливали к берегу. Куря фарфоровые трубки и сплевывая табак в воду, молодые ребята в сотый раз выслушивали жалобы старых рыбаков на то, что улов с каждым годом становится все меньше, что Ванда в тенетах, что Висла стала не та и прошли те времена, когда рыбаки птицами носились по водам…

И тут в ночь врывалась, поднимаясь из воды, Ванда. И рыбаки слушали ее горестный плач, видели, как она простирает руки над Вислой. Жаловалась она своим сынам на то, что загрязнены ее воды: чужие люди саранчой налетели, и стало ей душно… Гасили тогда молодые рыбаки фонари, плевали с горя себе на ладони, брали в крепкие руки весла, налегали на них и скользили по воде, точно по гладкой спине большого, гибкого зверя. Это они прокрадывались в казенные воды, где улов бывал обильнее.

Так жили рыбаки испокон веку, жили вдали от человеческих селений, крепкие, как дубы, с льняными волосами, светлыми глазами, сохраняя и в восемьдесят лет все зубы — желтые, словно старые, поросшие мхом пни.

Они редко ходили в костел, еще реже исповедовались. За день до Пасхи скидывались, не жалея денег, и приглашали к себе попа, чтобы тот окропил святой водой их праздничные пироги. В понедельник же, на второй день Пасхи, все — и стар и млад — наряжались и уходили в лес, пригласив с собой «пана управляющего», и торжественно несли к Висле соломенное чучело с большими глазами из крашеных яиц. Верил и род Мордхе, верил твердо, что Висла требует жертвы; поэтому каждый год эти приверженцы Коцкого ребе ставили рыбакам бочки пива и вместе с ними с пением приносили жертву Ванде — бросали соломенное чучело в воду.

Глава II

МОРДХЕ И ЕГО ОТЕЦ

Отец Мордхе Авром был женат второй раз. Ему было за пятьдесят. Среднего роста, широкоплечий, с длинной, по пояс, седеющей бородой, он следовал примеру тех евреев, которые не прячут деньги в кошелек, а просто бросают их в карман, чтобы они звенели и чтобы легче было щедрой рукой раздавать милостыню.

Реб Авром был состоятельным человеком. Люди утверждали, что если бы он не был таким чудаком, то мог бы сильно разбогатеть. Соседи-помещики предлагали ему покупать у них хлеб и шерсть. Но он, кроме леса, ничего покупать не хотел. Узнав, что Шамай Шафт, местный хасид, скупердяй, который, бывало, жил у него по целым неделям и которого он ввел к помещикам, берет у тех хлеб на корню буквально за бесценок, Авром избил его, крича о посрамлении достоинства еврейского народа, и приказал не пускать больше Шамая к себе в дом. Шамай смирнехонько принял побои. Он был уже тогда богаче Аврома, но, несмотря на это, ползал перед ним на четвереньках, глядя ему в глаза с виноватым видом побитой собаки.

Авром несколько раз в год ездил в Коцк. И когда ему приходилось в субботу оказаться в дороге, он устраивал торжественные субботние трапезы и приглашал к столу всех местных хасидов. За столом коцкинцы избегали бесед о святой Торе. Они знали, что Авром человек правоверный, однако довольно легкомысленный, любит шутку и часто посмеивается над самим ребе. Однажды он вывел из-за стола хасида-простачка и, склонившись к его уху, спросил, да так громко, что все слышали: почему, мол, реб Менделе окружил себя столькими тетушками и невестками, как — прости ему Господь это сравнение — поп в деревне? Эти слова он громко повторил несколько раз и рассмеялся. А когда реб Менделе после смерти жены вторично женился на одной из своих родственниц и та через шесть месяцев родила, Авром в присутствии хасидов заметил, что теперь ему наконец-то стал понятен стих: «Дела праведников совершаются руками других». «Я имею в виду совсем другое! Я имею в виду Бога». — Авром говорил отрывисто, словно оправдываясь, делая при этом дурашливое лицо и посмеиваясь.

Хасиды, готовые убить каждого за подобную выходку, глупо улыбались шуточкам Аврома. Они стыдились друг друга, словно иноверец грубо пошутил в присутствии изучающих Тору евреев. Но изучающие Тору не принимают такое близко к сердцу, они знают цену словам иноверца. Именно так хасиды всегда воспринимали шуточки Аврома. Они знали, что Авром часто говорит глупости, но, по сути, он хороший парень, с еврейским сердцем, щедр на деньги, поэтому община старалась не слышать того, что он говорит.

От первой жены у Аврома не было детей. Сидя с молодыми хасидами за бутылкой, он сам рассказывал, когда бывал в хорошем настроении, что при первой жене отнюдь не служил образцом добродетели. Немало парочек из близлежащих местечек едва не развелось из-за него.

После смерти первой жены он, однако, покаялся, пригласил к себе молодого отшельника из Коцка и занялся изучением Торы. Ровно через год (ему было тогда сорок) он женился вторично, на дочери раввина. Двойреле происходила из весьма знатной семьи; раввин писал, что она родилась «в святости и чистоте». Ко дню свадьбы Двойреле не было еще и шестнадцати лет. Тихая, застенчивая девушка напоминала нежное растение, способное погибнуть от малейшего прикосновения. Первое время после свадьбы Авром жил в тревоге. Когда он обнимал жену, ему казалось, что она вот-вот сломается. Вообще, у него постоянно было такое чувство, какое бывает у взрослого человека, когда он держит на руках новорожденного ребенка и боится причинить ему боль.

Двойреле была очень набожна. Ходила постоянно с молитвенником в руках, покорно исполняла все, что требовал муж. Часто она посылала деньги цадикам, чтобы те молились за спасение ее души; зажигала по пятницам девять свечей и шептала над ними священные слова. Когда однажды Авром во время молитвы обнял ее, она не сопротивлялась, не произнесла ни слова, но потом плакала в тиши, думая, что Бог именно за это карает ее и не посылает детей. К тому же после свадьбы она сразу начала хворать.

Авром в душе благоговел перед женой, обращался с ней очень бережно, возил в Данциг к врачам и, куда бы ни ездил сам, всегда привозил ей подарки.

Через три года после свадьбы Двойреле родила сына. Мордхе рос задумчивым, молчаливым ребенком. Дружил он только с Вацеком, сыном лесника, который был его однолеткой. Когда его спрашивали о чем-нибудь, он отвечал не сразу, будто силясь понять, о чем идет речь. Часто говорил невпопад, краснел, но глядел своими большими серыми глазами так открыто и доверчиво, что его нельзя было не полюбить. С детских лет не мог он смотреть, как дети рыбаков мучают домашних животных. Правда, когда он в первый раз увидел, как у них во дворе режут кур, это его почти не тронуло. Однако потом ему целую неделю снился резник с окровавленным ножом в зубах, с испуганными глазами (почти у всех резников такие глаза), и это терзало его до тех пор, пока он не проснулся однажды расстроенный, сел на кровати, долго не двигался, а потом пошел в сарай к курам. И если бы отец в тот момент не заглянул в сарай, никто бы и не поверил, что мальчик с большими задумчивыми глазами, который никогда и мухи не обидел, зарезал курицу.

Случай с курицей Мордхе запомнил на всю жизнь, как и побои, которые он тогда получил от отца, и всегда удивлялся, как могло прийти ему в голову сделать такое.

К десяти годам отец привел к Мордхе меламеда Шлойме, известного знатока Талмуда. Учитель был лет пятидесяти, с лысой головой; спереди у него торчало несколько сиротливых волосков, а у затылка вились редкие локоны, как у ребенка. На макушке сидела, точно приросшая, засаленная ермолка. Летом и зимой носил он потертый шелковый лапсердак, на котором от шелка почти и следа не осталось — была только подкладка да два ряда больших пуговиц. Лицо с толстыми улыбающимися губами обросло всклокоченной бородой с проседью, и, если б не она, лицо было бы круглым, будто луна. Посреди бороды виднелась желтая выемка, словно выеденная табачными каплями, которые всегда стекали с его носа.

Шлойме был ленив, как цыган. Он мало занимался с Мордхе. Целыми днями лежал на кушетке, засунув руку под голову, нюхал табак и пересказывал хасидские истории. Их он знал без счету. С тем же воодушевлением, с каким говорил о ребе, рассказывал он и о Наполеоне III. Учитель считал Наполеона величайшим чародеем, который выигрывал сражения с помощью особых машин; те якобы вызывали у противника насморк. Так он и одерживал победы в войнах.

Шлойме был веселый, добродушный хасид. Он редко сердился на кого-нибудь. Исключение составляли его жена и Виленский гаон[?]. Он никак не мог простить последнему его раздоры с Баал-Шем-Товом[?], по мнению Шлойме отдалившие пришествие Мессии. Жену, с которой уже несколько лет жил врозь, он ненавидел и избегал говорить о ней. Перед каждым праздником, когда в доме Аврома начиналась веселая суета, Шлойме ходил мрачный, нахмуренный, не находя себе места. Он переставал нюхать табак, пил чистый спирт, ругался без всякого повода. Но это длилось недолго. При первом удобном случае он запирался с Мордхе в отдельной комнате, как будто для того, чтобы растолковать ему значение предстоящего праздника, и там плакал перед своим учеником горькими слезами. Мордхе плакал вместе с ним, стыдился смотреть ребе[?] в глаза. Шлойме забывал, что перед ним мальчик, рассказывал ему, как взрослому, о своей жизни, жаловался на жену, со злобой говорил о ней:

— Эта негодная женщина сделала меня несчастным! Если б не она, проклятая, мне на старости лет не пришлось бы околачиваться среди чужих людей, сидеть за чужим столом и быть меламедом!

Мордхе тогда мало что понимал и представлял себе жену ребе высокой, худой женщиной с рогом во лбу, как у царицы Вашти[?].

Выплачет Шлойме свое горе и опять становится добродушным хасидом: меньше пьет, больше нюхает галицийский табак, поет, веселится, как будто никогда горя не знал… И так до следующего праздника.

Мордхе, наоборот, каждый раз после слез меламеда ходил расстроенный. Он был уверен, что Шлойме — самый несчастный человек на свете, что у него никого нет, и жалел, что часто не слушался Шлойме, смеялся над ним, и давал себе клятву, что с сегодняшнего дня будет слушаться ребе и любить его как своего собственного отца.

К двенадцати годам Мордхе уже самостоятельно разбирался в Талмуде, но обнаруживал некоторые странности. Посреди ученых занятий мог внезапно спросить Шлойме: почему, например, лысина не бывает в бороде, а бывает только на голове. Или вытаскивал из кармана зеленую жабу и пускал ее гулять по страницам Талмуда.

Шлойме посмеивался над проделками своего ученика и никогда не бил его. Однажды мать в присутствии Шлойме стала укорять Мордхе, что непристойно юноше, изучающему Талмуд, играть с дочками рыбаков или даже с Рохл, дочерью арендатора. Мордхе смотрел матери прямо в глаза, краснел, но молчал. Шлойме, раздраженный, шагал по комнате, отплевываясь, будто муха попала ему в рот. Как только мать вышла, он усадил Мордхе за стол и открыл Талмуд. Опершись волосатыми руками о стол и раскачиваясь, он начал кричать над его ухом:

— Грешная ты душа! С шиксой[?] водишь дружбу, вероотступник!

Впервые за все время занятий с Мордхе он его ущипнул, да с такой силой, что мальчик подскочил. Потом вырвался из рук Шлойме и исчез из дому. Бродяжил несколько дней с рыбаками.

Так рос Мордхе. Всем прямо смотрел в глаза, любил рыбаков, любил меламеда и ничего не боялся. Он верил Шлойме, что Аристотель сообщил Нахманиду[?] название маленького сосуда в человеческом организме, который может, если после смерти его вырезать, воскресить умершего. Он также верил Вацеку, что в глубине леса растет верба, которая никогда не слышала ни журчания воды, ни пения петуха, и что если вырезать свисток из этой вербы, то можно его свистом воскресить мертвецов в могиле.

Двойреле постоянно плакала из-за того, что Мордхе растет дикарем, выглядит восемнадцатилетним (тьфу-тьфу, чтоб не сглазить), а не умеет двух слов сказать с «нормальным человеком». Она настаивала, чтобы Авром отвез мальчика к ее отцу: там, дескать, он приучится к общению с людьми.

Авром не любил своего тестя и все откладывал поездку. Тем временем подвернулся богатый торговец хлебом. Ударили с Авромом по рукам, и Мордхе стал женихом. Будущий тесть пожелал, чтобы Мордхе до женитьбы учился у дедушки-раввина.

Мордхе было четырнадцать лет, когда Авром отвез его к деду, шестидесятилетнему старику.

Реб Мойше был низенький тщедушный человечек с жидкой темной бородкой и маленькими водянистыми глазками. Он имел привычку во время разговора пристально рассматривать ногти у себя на руках.

Реб Мойше ездил в Коцк, но в глубине души был миснагед, не верил в ребе, издавна питал вражду к хасидам. В молодости, когда реб Мойше в первый раз приехал в местечко с рекомендательным письмом от реб Лейбуша к старому раввину, тот, несмотря на субботу[?], разорвал это письмо в клочки, не желая иметь в своей среде аристократов.

Раввин был постоянно поглощен изучением Торы; он вообще был религиозен до безумия. Все боялись его и почитали как владыку. Каждую пятницу он вместе со служкой[?] обходил лавки, проверял правильность весов, гирь и не раз штрафовал лавочников. В сумерки, перед традиционным «зажиганием субботних свечей», раввин открывал в комнате судилища[?] сундук, окованный медью, пересчитывал деньги, которые бедняки — женихи и невесты — давали ему на хранение, и потом уходил в синагогу молитвой приветствовать наступление субботы.

Первое время Мордхе только и думал о том, как бы ему удрать домой. Дедушка с него не спускал глаз, читал ему постоянно наставления, ругал по любому поводу, приговаривая, что он останется таким же неучем, как его отец. Однажды, застав Мордхе спящим без ермолки, раввин пригрозил привязать внука на всю ночь за ноги к кровати.

Дед следил за тем, чтобы Мордхе учился с утра до вечера. В шесть часов он уже будил его. Днем посылал в синагогу, а вечером опять занимался с ним.

Мордхе никогда не слышал от старика доброго слова, и, как бы удачно он ни прочитал отрывок из Талмуда, дед всегда находил недостатки и был недоволен. Раз, когда Мордхе не знал заданного отрывка, реб Мойше разгорячился, швырнул свой цветной носовой платок на Талмуд, открыл серебряную табакерку, понюхал табак и закричал:

— Тебе вовсе не нужно знать Талмуд, дурак! Разве теперь ученые в почете? Ты все равно будешь восседать с твоим отцом в Коцке на самом главном месте!

Мордхе сидел, раскрасневшись, смотрел, как у дедушки дрожат руки, а тонкие губы складываются точно так же, как у его матери, и ему было обидно, что дедушка то и дело плохо поминает отца. В этот раз он уже не мог смолчать:

— Тогда дедушка не должен был выдавать свою дочь за моего отца!

— Грубиян! — крикнул раввин и вскочил с места.