Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Готический роман
Показать все книги автора:
 

«Замок Отранто», Гораций Уолпол

Я написал свою книгу не для нашего века, который не терпит ничего выходящего за пределы холодного здравого смысла. Но, признаюсь, это единственное из моих произведений, которым доволен я сам; я дал волю своему воображению, и на меня нахлынули порожденные им видения и чувства. Я сочинил эту повесть наперекор всем правилам, критикам и философам — и именно поэтому я ее особенно ценю.

Гораций Уолпол

Призрак в доспехах,

или Взгляд на готические игрушки сквозь готические стекла

Имя английского писателя Горация (Хорэйса) Уолпола (1717–1797) и название его единственного романа большинство современных читателей, скорее всего, знают разве что понаслышке. Зато им едва ли покажутся незнакомыми общепринятые жанровые характеристики этой книги: готический роман, роман ужасов, horror story. И действительно, это произведение стало отправной точкой в истории так называемой готической литературы — обширной области беллетристики, которая получила (под именем литературы «тайны и ужаса») многоплановое и впечатляющее развитие в художественной прозе двух последних столетий и обзавелась собственной галереей культовых авторов (от Эдгара Аллана По и Брэма Стокера до Говарда Филлипса Лавкрафта и Стивена Кинга), широким кругом верных поклонников и ревностных адептов, не менее разветвленной сетью кинематографических аналогов и внушительным фондом серьезных научных исследований. Кстати, двоим из упомянутых прозаиков — а именно Лавкрафту в эссе «Сверхъестественный ужас в литературе» и Кингу в книге «Пляска смерти» — также случилось выступить (с разницей в полвека) в роли историографов и теоретиков «страшного» жанра, и если второй из них лишь бегло упомянул роман Уолпола, констатировав его классический статус[?], то первый посвятил «Замку Отранто» несколько страниц своего труда, на которых высказал суждения, далекие от комплиментарных. По мнению Лавкрафта, эта книга представляет собой «довольно посредственную и неубедительную вещь», «рыхлый, искусственный и претенциозный сюжет» которой дополняется «светским и будничным тоном, не позволяющим автору создать настоящую атмосферу ужаса». Рассказанную Уолполом историю он аттестовал как «занудную, манерную и начисто лишенную вселенской жути» — и вместе с тем не мог не признать, что этому роману, несмотря на его «внутреннюю несостоятельность», «довелось оказать почти беспрецедентное влияние на литературу ужасов»[?]. В этой прохладной оценке, без сомнения, сказалась пристрастность Лавкрафта-критика, который смотрел на открытый Уолполом жанр в известной мере «изнутри», глазами Лавкрафта-прозаика, обладавшего собственными (по определению иными, чем у писателя XVIII века) взглядами на сюжет, стилистику и эмоциональный колорит подлинно готического повествования. Впрочем, чуть дальше автор эссе все же отдает должное художественным находкам Уолпола, которые стали важнейшими образно-смысловыми парадигмами упомянутого жанра (подробный разговор о них у нас еще впереди).

Роман, явившийся родоначальником столь популярной ныне разновидности литературы, сыграл особую роль и в культурной судьбе самого автора. Человек разносторонних способностей и интересов, Гораций Уолпол был весьма примечательной фигурой в общественной, интеллектуальной и литературной жизни Англии XVIII столетия задолго до публикации «Замка Отранто» и не мог не остаться в исторической памяти британской и европейской культуры — хотя бы благодаря своему уникальному эпистолярному наследию (полное комментированное издание которого, осуществленное в XX веке, растянулось на несколько десятков лет и составило 48 томов). Эта обширнейшая и интереснейшая переписка с поэтами, государственными деятелями, учеными и философами века Просвещения представляет собой настоящий «портрет эпохи, выполненный с потрясающим литературным мастерством» и «несопоставимый ни с одним другим современным ему источником, принадлежащим индивидуальному авторскому перу»[?]. И все же именно благодаря «Замку Отранто» Уолпол вошел в историю словесности не только как талантливый литератор-интеллектуал (man of letters), но и как писатель, давший начало новой, исключительно продуктивной форме повествовательной прозы.

Гораций Уолпол был потомком старинного аристократического рода, младшим сыном сэра Роберта Уолпола — премьер-министра Великобритании от партии вигов в 1721–1742 годах, печально знаменитого своей коррумпированностью политика, запечатленного в «Путешествиях Гулливера» Джонатана Свифта в резко сатирическом образе первого министра Лилипутии Флимнапа. Высокое общественное положение отца вкупе со знатным происхождением открывало перед Уолполом завидные социальные возможности, в перспективе обещавшие успешную юридическую, административную или политическую карьеру; и события первых трех десятилетий его жизни, казалось бы, предвещали именно такое будущее. Он получил классическое образование в престижном Итонском колледже, а затем в Кингз-колледже Кембриджского университета, в 1739–1741 годах совершил (вместе со школьным другом, впоследствии знаменитым поэтом сентиментального направления Томасом Греем) традиционное для юного английского аристократа «большое путешествие» на континент, в 1737 году по протекции отца обзавелся синекурой в казначействе, а в 1741-м — местом в парламенте. Однако, в отличие от деятельного, прагматичного, погруженного в перипетии текущей общественно-политической жизни Роберта Уолпола, Гораций был до известной степени созерцательной, даже мечтательной натурой — что нашло выражение в соответствующем «неутилитарном» характере интересов и занятий молодого аристократа. Его духовные и умственные запросы с ранней юности лежали в сфере изящных искусств, истории, литературы, и знакомство с выдающимися художественными памятниками Франции и Италии во время путешествия на континент как нельзя более способствовало развитию подобных склонностей. При этом эстетические предпочтения Уолпола постепенно все заметнее сдвигались в область исторического прошлого, а точнее, английского и европейского Средневековья — отчасти в силу его биографически объяснимого интереса к собственной родословной (и, шире, к генеалогии и геральдике знатных фамилий), отчасти под влиянием восхищенного старинной архитектурой Томаса Грея. Унаследовав после смерти отца (1745) немалое состояние и занимая несколько весьма доходных должностей, он вскоре смог реализовать свои пристрастия в зримом и впечатляющем художественном проекте, который на протяжении многих десятилетий был известен широкой публике гораздо больше, чем самые значительные из его сочинений.

В 1747 году Уолпол арендовал, а спустя два года приобрел в собственность поместье, расположенное в живописной местности на берегу Темзы, близ городка Туикенхэм (ныне это район на юго-западе Большого Лондона), и названное им Строберри-Хилл («Земляничный холм»). Это решение биографы считают поворотным моментом в судьбе Уолпола, событием, которое придало его комфортному, спокойному и размеренному существованию эмоциональную полноту и осмысленность, подарило ему его «главную жизненную страсть»[?]. В январе 1750 года он написал своему другу, британскому послу в Тоскане сэру Хорэйсу Манну, что собирается построить в Строберри-Хилл «маленький готический замок»[?], — и последующие два десятилетия его жизни были посвящены осуществлению упомянутого замысла. За это время доставшееся Уолполу «бесформенное асимметричное строение, с архитектурной точки зрения лишенное всякого интереса»[?], постепенно трансформировалось в неоготический замок-особняк с круглой башней, часовней, винтовыми лестницами, витражами, резными потолками, лепными каминами, старинной мебелью и увешанными средневековым оружием стенами. Вместе с тем конструкция и облик пересозданной усадьбы оказались весьма далеки от канонов средневекового замкового зодчества; напротив, в планировке и отделке ее помещений переплелись приметы нескольких культурных эпох, эклектично соединились элементы различных в стилистическом и функциональном отношении построек, превратившие Строберри-Хилл, по выражению одного исследователя, в «причудливое собрание аналогий»[?]: двери обрели сходство с церковными порталами, внешний вид одного из каминов был скопирован с надгробия из Вестминстерского аббатства, а антураж столовой — с монастырской трапезной. По-видимому, эта пестрота была намеренной — во всяком случае, в иллюстрированном описании своего поместья, опубликованном в 1774 году, Уолпол прямо заявил о стремлении совместить «старинный дизайн интерьеров и наружного облика» с «современным убранством» и признался, что «вовсе не имел в виду сделать свой дом столь готическим, чтобы исключить этим благоустроенность и преимущества современной роскоши»[?]. Создатель замка Строберри-Хилл был одновременно и его обитателем, и очевидно, что «наряду с умелой стилизацией «под старину» его заботила еще и проблема комфорта, приспособленности помещений для жизни человека, привыкшего к удобствам просвещенного века»[?]. Старинные монеты, декоративные раковины, статуэтки, гербы, девизы, доспехи, оружие и прочие артефакты материальной культуры прошлого, заядлым собирателем которых он был, мирно сосуществовали в его сознании — и, соответственно, в его жилище — с достижениями прогресса цивилизации. Продолжительную реконструкцию усадьбы и постоянное пополнение своей коллекции антиквариата Уолпол умудрялся сочетать с созданием ученых трудов на различные темы, участием в работе парламента, светским и дружеским общением, активной перепиской и даже с издательской деятельностью: в 1757 году он оборудовал в замке небольшую частную типографию «Строберри-Хилл-пресс», первыми публикациями которой стали пиндарические оды Грея «Успехи поэзии» и «Бард». Позднее в этой типографии были напечатаны сочинения Джозефа Спенса, Ханны Мор и многих других авторов, а также ряд книг самого Уолпола — в том числе «Мимолетные наброски в стихах и прозе» (1758), «Каталог английских писателей королевского и аристократического происхождения» (1758), «Рассказы об английской живописи» (1762–1771) и примыкающий к ним «Каталог гравировальщиков, родившихся и проживающих в Англии» (1763), «Описание усадьбы мистера Уолпола в Строберри-Хилл возле Туикенхэма, Миддлсекс» (1774), «Опыт о современном садоводстве» (1785) и «Иероглифические сказки» (1785). В свою очередь, стараниями лондонских издателей в разное время (подчас уже после смерти автора) увидели свет другие произведения Уолпола — «Замок Отранто» (1764), «Исторические сомнения касательно жизни и царствования короля Ричарда III» (1768), извлечения из уже упоминавшейся переписки, а также «Воспоминания о последнем десятилетии царствования Георга II» (1822) и «Воспоминания о царствовании короля Георга III» (1845).

В детальном и красочном описании своего замка (очень скоро ставшего объектом туристического паломничества) Уолпол утверждал, что это «небольшое причудливое строение» было призвано удовлетворить его собственный вкус и реализовать его личные художественные фантазии[?]. Вместе с тем эти индивидуальные эстетические пристрастия владельца Строберри-Хилл, несомненно, являют собой выразительный пример того «выгораживания идеального пространства»[?], которое совершалось в культуре зрелого и позднего Просвещения и подготавливало культ творческого воображения, восторжествовавший в искусстве европейского романтизма. В подчеркнуто ретроспективном характере интересов Уолпола, в его антикварных и археологических увлечениях, генеалогических штудиях и неоготических архитектурных экспериментах читается свойственная его времени «потребность перенесения эстетической и эмоциональной жизни в идеальную сферу прошлого»[?], в неясную и потому заманчивую даль минувших столетий, — потребность, из которой чуть позднее родился романтический историзм. Это новое, стихийно складывавшееся мироощущение исподволь подтачивало раннепросветительскую философию истории и, в частности, идеологически тенденциозную трактовку Средних веков как периода варварства и темных суеверий, как досадного уклонения с пути поступательного развития цивилизации. Уже в середине столетия эта негативная оценка, унаследованная просветительской мыслью от гуманистов Возрождения, сменяется все более пристальным вниманием к артефактам культуры Средневековья, а подчас и восторженным преклонением перед его «романтическим» духом. Важнейшие художественные явления этой эпохи — готический стиль в архитектуре, который не раз подвергался резким нападкам со стороны теоретиков классицизма, и обширное фольклорно-литературное наследие Средних веков, традиционно обозначавшееся в Англии собирательным термином romance и долго пребывавшее во мраке забвения, — удостаиваются ценностного пересмотра и культурной реабилитации. В лексиконе лорда Шефтсбери, идеолога раннего Просвещения, готическое — это «нечто ложное, чудовищное», «покинувшее во всем путь Природы, бедные остатки от времен странствующих рыцарей», «глупый дух куртуазности»[?], по мнению критика-классициста Джозефа Аддисона, создатели готических соборов, «неспособные приблизиться к прекрасной простоте древних греков и римлян», стремились «заменить ее всеми нелепостями расстроенного воображения»[?]. Однако в 1762 году епископ Ричард Хёрд в трактате «Письма о рыцарстве и средневековых романах» вступил в прямую полемику с этим тенденциозным толкованием готического искусства: последовательно разграничив две художественные манеры — «героическую» (классическую) и готическую, он с энтузиазмом высказался в пользу второй и предложил рассматривать ее не как уродливое искажение принципов античной красоты, а как оригинальный стиль, который может и должен оцениваться по его собственным эстетическим законам[?]. Как и Аддисон, Хёрд употреблял термин «готика» расширительно, активно применяя его к явлениям литературы (в частности, к фантастическим сюжетам и образам поэзии Ариосто, Тассо, Спенсера и Мильтона), но, в отличие от критика-классициста, для которого готическое было синонимом ложного, искусственного, нелепого и претенциозного, он вкладывал в это слово нейтральный или отчетливо позитивный смысл. Несколько раньше о выразительной «иррегулярности» и «готическом очаровании» драматургии Шекспира, которые проявляются особенно ярко «в сценах магии и колдовства» и воздействуют на воображение гораздо сильнее, чем «правильная» красота произведений классического стиля, писал в трактате «Опыт о гении Поупа и его сочинениях» (1756–1782) литературный критик Джозеф Уортон[?].

Творчество Спенсера, Шекспира, Мильтона вообще подвергается в середине XVIII века серьезной переоценке и переживает своеобразный ренессанс после долгого пребывания в тени иных — классицистских — поэтических авторитетов. При этом в их произведениях особо акцентируются мрачно-трагический или меланхолический колорит, фантастическая сюжетика и странные, таинственные, сверхъестественные образы — та «волшебная манера письма»[?], чьи художественные достоинства признавали, вопреки своим эстетическим убеждениям, даже классицисты Драйден и Аддисон. Теоретики искусства предромантической поры — Джозеф и Томас Уортоны, Ричард Хёрд, Эдвард Юнг — рассматривают этих авторов в качестве образцовых оригинальных гениев, которые следовали в своем творчестве не рассудочным нормам и правилам классической эстетики, не освященным многовековой традицией примерам, а живым, свободным импульсам собственного поэтического воображения. Именно так объясняет природу шекспировского дарования Юнг в трактате «Размышления об оригинальном творчестве» (1759), который немало способствовал скорому утверждению гениального драматурга на вершине британского литературного пантеона[?]. Бесценной сокровищницей оригинального творчества была и народная поэзия, яркий и красочный мир песен, легенд, преданий, баллад и героических поэм, который в это время впервые становится предметом внимательного и вдохновенного изучения многочисленных филологов-любителей, коллекционеров древних рукописей, литераторов и переводчиков. Заметной вехой в этом процессе явилось издание в 1765 году «Памятников старинной английской поэзии» — антологии народных песен и баллад, составленной епископом Томасом Перси, знатоком и ценителем англосаксонского фольклора[?]. Обращение к подлинным истокам национальной культуры сочетается с мистификациями и стилизаторством, образцом которых могут служить прозаические «Поэмы Оссиана, сына Фингала» (1761–1765), якобы переведенные с гэльского языка, а в действительности сочиненные шотландским поэтом Джеймсом Макферсоном. Лирическая недоговоренность, составляющая основу стиля его поэм и призванная имитировать оригинальный строй поэтического языка древнего барда, удивительно точно соответствовала безыскусной простоте настоящих памятников фольклора — и вместе с тем была созвучна меланхолическим интонациям и настроениям английской сентименталистской лирики XVIII века. Этим объясняется необыкновенный успех мистификации Макферсона у читателей и литераторов той поры; к примеру, Гораций Уолпол, познакомившийся с ранней версией поэм еще до их появления в печати, уверился в подлинности «реликвии» и с восхищением писал о том, что ее строки «полны естественными образами и естественными чувствами, которые возникли прежде, чем были изобретены правила, сделавшие поэзию трудной и скучной»[?].

Наряду с готическим и оригинальным в круг важнейших предромантических концептов входит категория возвышенного (sublime), актуализированная и перетолкованная в психологическом ключе в «Философском исследовании о происхождении наших идей возвышенного и прекрасного» (1757) английского мыслителя, политического публициста и общественного деятеля Эдмунда Бёрка. Подчеркнуто противопоставленное рационалистическим принципам соразмерности, гармоничности, упорядоченности, ясности и основанной на них категории прекрасного (занимавшей центральное место в классицистской эстетической парадигме), возвышенное в трактовке Бёрка предполагает упразднение строгих пропорций, четких линий и резко очерченных границ. Идея возвышенного связана с представлениями об огромности, неопределенности, вечности и бесконечности, с «отрицательными состояниями» пустоты, темноты, неизвестности, одиночества и безмолвия. Подобные состояния, а также разнообразные величественные объекты и явления — сумрачный лес, крутые горные уступы, грандиозные архитектурные сооружения, грозно колышущиеся морские волны, низвергающиеся водопады, неистовая игра природных стихий во время непогоды — вызывают, по мысли философа, смешанное чувство страха и восхищения (delight), отличного от удовольствия (pleasure), которое возникает при виде прекрасного. Именно страх Бёрк считал основным источником возвышенного: «все, что каким-либо образом устроено так, что возбуждает идеи неудовольствия и опасности, другими словами, все, что в какой-либо степени является ужасным или связано с предметами, внушающими ужас или подобие ужаса, является источником возвышенного; то есть вызывает самую сильную эмоцию, которую душа способна испытывать»[?]. Очевидно, что этой концепции как нельзя лучше отвечает готическая архитектура, которая, по более позднему наблюдению шотландского философа Томаса Рида, «передает нам идею опасности благодаря тонкости колонн, высоте крыши, ее весу и большим окнам с маленькими промежутками между ними. Это вызывает тот ужас, который порождается видом опасности или страхом перед ней»[?]. Возвышенное, ужасное и готическое в представлениях теоретиков пред-романтизма являются родственными друг другу концептами и вместе с категориями живописного, оригинального, романтического образуют связный понятийный круг, отмеченный общностью художественных ориентиров и настроений.

В свете этих тенденций, набиравших силу в британском искусстве, эстетике и литературе второй половины XVIII века, средневеково-готические пристрастия Горация Уолпола не только не удивляют, но, напротив, выглядят вполне закономерными, укорененными в самой логике развития культуры английского Просвещения. И роман «Замок Отранто», анонимно опубликованный в Лондоне в конце декабря 1764 года тиражом 500 экземпляров, стал естественным и предсказуемым продолжением авторских увлечений. Эту связь констатировал уже Вальтер Скотт, предпринявший в 1811 году переиздание уолполовского романа и написавший к нему обстоятельное критико-биографическое предисловие; по его словам, Уолпол, «обогащенный множеством сведений, которые дало ему изучение средневековой старины», «решил показать публике образец применения готического стиля в современной литературе, подобно тому как он уже сделал это в отношении архитектуры»[?]. И хотя о своих вкусовых предпочтениях автор книги открыто заявил не сразу (подзаголовок «готическая повесть» появился лишь во втором издании, вышедшем в свет в апреле 1765 года, а при первой публикации «Замок Отранто» именовался просто «повестью»), ее эстетическая и литературная новизна была налицо. Необычным выглядело уже название, решительно не похожее на традиционные «авантюрные» и/или «персонажно-биографические» заглавия романов века Просвещения («Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо», «История Тома Джонса, найденыша» и т. п.). Еще более непривычной для рядового читателя 1760-х годов была поэтика книги: «смелое утверждение реального бытия привидений и призраков»[?] очевидно расходилось с художественными канонами ведущего прозаического жанра эпохи, который отличала разумно постижимая, узнаваемо жизнеподобная, претендовавшая на бытовую и психологическую достоверность и социально-историческую актуальность картина мира. Чудесное и фантастическое де-факто не допускались на страницы романов XVIII века и были достоянием других жанров — по большей части поэтических и драматургических, где, как правило, выполняли условно-иносказательные функции; они также невозбранно появлялись в сатирической прозе («Путешествия Гулливера» Свифта, «Кандид» Вольтера), литературных сказках, богословских и дидактических сочинениях. Писатели и критики первой половины столетия, даже признавая возможным изображение чудесного в литературе или на театральной сцене, проявляли в этом вопросе крайнюю осторожность, видели в сверхъестественных силах всего лишь «вспомогательные ухищрения и приемы»[?] и призывали «прибегать к ним как можно реже»[?]. Уолпол демонстративно пренебрег подобными рекомендациями и сделал сверхъестественное полноправной сюжетообразующей единицей своего романа. Фабульную основу его книги составляет непримиримое, драматичное противостояние реального и ирреального, развернутое в величественных интерьерах замка Отранто.

Замок выступает в книге Уолпола в метафорической функции, которая в дальнейшем станет типичной для готической литературы: он «насыщен временем, притом историческим в узком смысле слова, то есть временем исторического прошлого»[?], он концентрирует в себе это прошлое и связанные с ним настроения, нравы, обычаи и легенды. «Сама атрибутика замка, его история, его молчаливое свидетельство смены многих поколений, <…> уходящих, но оставляющих в его стенах свои портреты, доспехи, наконец, могилы, способствуют своеобразной консервации прошлого в его пределах»[?]. Помимо этих зримых примет, прошлое присутствует в замке как смутное воспоминание о трагедии, разыгравшейся некогда в его стенах, о тяжком преступлении, совершенном одним из прежних его обитателей. Главный герой книги Уолпола, князь Манфред, — внук преступника, отравившего своего сюзерена Альфонсо Доброго и узурпировавшего его владения. Последствия этого греха сказываются и в настоящем — облеченные автором в архаичную форму рокового предопределения, они детерминируют весь ход событий романа. И Манфреду, и его подданным известно старинное пророчество, гласящее, что «замок Отранто будет утрачен нынешней династией, когда его подлинный владелец станет слишком велик, чтобы обитать в нем». Чтобы сохранить Отранто за своим родом и снять тяготеющее над ним проклятье, Манфред планирует женить своего единственного сына Конрада на Изабелле да Виченца, представительнице боковой ветви законной династии, а когда Конрад внезапно погибает, решает жениться на ней сам. Стремясь любой ценой достичь своей цели, Манфред преследует Изабеллу по подземным коридорам замка, разыскивает ее в окрестных селениях, грозит смертью молодому крестьянину Теодору, который помог девушке скрыться. Однако все попытки героя «переиграть» судьбу безрезультатны — уготованное преступному роду возмездие неотвратимо настигает самого Манфреда и его семью: в финале романа князь убивает свою дочь Матильду, в ревнивом ослеплении приняв ее за Изабеллу, и тем самым собственными руками губит свой род. Появляющийся затем гигантский призрак Альфонсо Доброго восстанавливает права законной династии, торжественно провозглашая Теодора своим потомком и подлинным владельцем Отрантского княжества. Тщетная борьба человека с роком и олицетворяющие этот рок сверхъестественные силы, которые утверждаются как безусловная реальность и активно влияют на человеческую жизнь, — таковы сюжетно-тематические доминанты книги Уолпола, подхваченные и развитые последующей готической литературой.

При этом первое издание «Замка Отранто» содержало в себе мистификационную установку: изначально Уолпол выдал свой роман за средневековое итальянское сочинение, приписав его авторство некоему Онуфрио Муральто, канонику церкви Св. Николая в Отранто, а сами события книги приурочив к эпохе Крестовых походов. Замок и княжество, ставшие местом действия его «готической повести», Уолпол окрестил по названию города в Южной Италии; позднее, в ноябре 1786 года, в письме к леди Элизабет Крейвен он утверждал, что случайно обнаружил это название на карте Неаполитанского королевства уже после того, как книга была написана, и выбрал из множества других как наиболее звучное и выразительное[?]. (Многие исследователи, впрочем, сомневаются в правдивости этого рассказа и высказывают предположение, что название романа и сама игра в «перевод с итальянского» восходят к анонимно опубликованной в 1721 году книге «Тайная история Пифагора», подзаголовок которой гласил: «Переведено с подлинной рукописи, недавно найденной в Отранто»; экземпляр этой книги имелся в домашней библиотеке Уолпола[?].)

В Южной Италии же имели место и те подлинные события, которые, судя по всему, подсказали Уолполу ряд фабульных линий и сюжетных деталей романа. Ключ к этой скрытой исторической канве повествования дал сам автор, обронивший в предисловии к первому изданию скупую фразу о том, что действие книги происходит «где-то между 1095-м и 1243 годами, то есть между первым и последним Крестовыми походами, или немного позже». Обмолвка «немного позже» особенно примечательна: в сюжете «Замка Отранто» действительно просматриваются определенные аналогии с событиями итальянской истории второй половины XIII века, относящимися к концу правления в Сицилийском королевстве германской династии Штауфенов. Своеобразным прототипом князя Манфреда, вероятно, стал носивший это имя внебрачный сын императора Священной Римской империи в 1220–1250 годах Фридриха II Гогенштауфена (1194–1250). В 1258 году, спустя несколько лет после смерти Фридриха и его законного сына и наследника Конрада IV, Манфред — наместник Южной Италии — взошел на престол в обход малолетнего Конрадина (сына Конрада и внука Фридриха II), доверившись ложному слуху о его кончине, и тем самым узурпировал власть в Сицилийском королевстве; в 1266 году он был свергнут братом французского короля Людовика IX Карлом Анжуйским при поддержке папского Рима. Внезапное появление в замке Отранто маркиза Фредерика да Виченца (считавшегося погибшим в Палестине) сюжетно реализует распространенную легенду, согласно которой Фридрих II не умер в замке Фьорентино в провинции Апулия в декабре 1250 года, а на время тайно покинул Италию, удалившись в добровольное изгнание, и позднее должен вернуться и восстановить свои права на престол[?]. Эти и некоторые другие исторические аналогии, не проявляясь открыто в тексте «Замка Отранто», как бы брезжат за романным сюжетом, отбрасывают на литературный вымысел свет реальных событий европейского Средневековья[?].

Впрочем, подлинный историзм или философский смысл повествования явно занимали Уолпола отнюдь не в первую очередь. Основным предметом творческих интересов писателя, несомненно, было создание особой атмосферы действия, которая отвечала бы прежде всего его личным эстетическим симпатиям и настроениям, экспериментирование с необычным для литературы XVIII века художественным пространством готического замка, с его экзотическим антуражем и рыцарской атрибутикой. По признанию самого автора, сделанному в письме к другу-антиквару, преподобному Уильяму Коулу 9 марта 1765 года, идея романа была подсказана ему сном вполне средневекового содержания: ему однажды пригрезилась гигантская рука в железной перчатке, лежащая на балюстраде высокой лестницы старинного замка[?]. Этот образ, послуживший импульсом к написанию книги, Уолпол напрямую использовал в ее сюжете: огромная железная перчатка, исполинский шлем и другие рыцарские доспехи на протяжении повествования неоднократно появляются перед Манфредом и его домочадцами, свидетельствуя о постоянном присутствии в замке духа Альфонсо и служа предзнаменованием скорой гибели преступного рода. Все эти сверхъестественные явления не окутаны загадочной полутьмой (о которой писал Эдмунд Бёрк и которая вскоре будет широко применяться в готической прозе как одно из главных средств поддержания сюжетной тайны) — напротив, они, по меткому наблюдению Вальтера Скотта, озарены «резким дневным светом», обладают «отчетливыми, жесткими контурами»[?], обрисованы рельефно и зримо, во всей их (мета)физической несомненности. Уолпол делает на чудесно-фантастическом намеренно сильный акцент, по сути обрамляя рассказываемую историю его недвусмысленными, эффектными, даже шокирующими манифестациями: роман открывается эпизодом падения с небес гигантского шлема Альфонсо Доброго, а завершает книгу сцена, в которой выросший из-под развалин замка Отранто призрак возносится в противоположном направлении — в заоблачную обитель вечных сущностей. Между завязкой и развязкой происходит целая серия других чудесных знамений: портрет деда Манфреда выходит из рамы, из носа статуи Альфонсо капает кровь, скелет во власянице отшельника является предостеречь маркиза да Виченца от брака с Матильдой, слышатся протяжные стоны и удары грома в те моменты, когда герои говорят или делают нечто, противоречащее замыслам Провидения, и т. п.

Эта дерзкая, по определению самого Уолпола, попытка ввести фантастическую образность в современную ему литературу сопровождалась естественными авторскими опасениями, что подобный эксперимент будет принят в штыки читающей публикой; последнее обстоятельство, собственно, и побудило романиста-дебютанта выдать поначалу «Замок Отранто» за переводное сочинение. Спустя три с половиной месяца, повторно выпуская книгу в свет, Уолпол, воодушевленный ее одобрительным приемом со стороны читателей, самолично разоблачил мистификацию первоиздания и в специальном предисловии изложил свою художественную программу. Он заявил о «новизне предпринятого им труда», констатировав, что его произведение — это попытка «проторить путь, по которому пойдут другие, блистающие большим дарованием сочинители», образец «нового вида романа», примиряющего свойственную старинным рыцарским повествованиям «силу воображения» с «законами правдоподобия», с «верным воспроизведением Природы», характерным для романов века Просвещения. Осуществить подобный синтез жанровых форм автору помогает еще одна литературная традиция — предоставляющая широкие права поэтическому вымыслу и вместе с тем исполненная глубочайшей (пусть и не буквально понимаемой) «верности Природе»; традиция эта связана с именем и творчеством Шекспира — по словам Уолпола, «блистательнейшего из гениев», которых когда-либо знала английская культура. Открыто поддерживая складывающийся в это время предромантический культ Шекспира как «оригинального гения», Уолпол горячо защищает британского драматурга от классицистских инвектив Вольтера, называет «великим знатоком человеческой природы» и «замечательным образцом», которому немало обязаны своим рождением персонажи «Замка Отранто». Это авторское признание подтверждается текстом романа — в первую очередь психологической обрисовкой характера Манфреда, в которой писатель несомненно ориентируется на образы героев-злодеев шекспировских пьес. Манфред в изображении Уолпола — зловещая и одновременно глубоко трагическая фигура: самим своим происхождением, самой судьбой он вовлечен в давний династический конфликт и обречен на поражение в его драматичной развязке. «Косвенно Манфред виновен в совершенных им злодеяниях, но это вина человека, поставленного перед необходимостью или смириться перед волей рока, или вступить с ним в совершенно безнадежную борьбу, умножая и без того тяжкие злодеяния, пятнающие честь его рода. <…> Подобно Макбету, Манфред знает не только формулировку пророчества, свою судьбу, но и то, что возмездие неотвратимо, что пророчество непременно должно сбыться. Так же, как и Макбет, Манфред слишком горд, чтобы смиренно ждать, когда свершится неотвратимое. Пока в его руках сохраняется власть, пока у него остается возможность действовать, он бросает вызов неумолимому року»[?]. Этот «шекспировский» рисунок характера главного героя уточняется прямыми отсылками к пьесам великого елизаветинца, в частности, заимствованием имен некоторых персонажей (так, имя Бьянка восходит к «Отелло», Изабелла — к «Мере за меру», Ипполита — к «Сну в летнюю ночь»), цитированием отдельных строк и воспроизведением ряда мотивов и ситуаций «Гамлета» и «Макбета».

Влияние драматургической традиции распространяется и на композиционное построение уолполовской книги, приводя к заметной драматизации романной формы. Разделение текста на пять глав повторяет пятиактную структуру классической трагедии, а развитие событий, по словам автора, «почти на всем протяжении рассказа происходит в соответствии с законами драмы». Стремясь подчеркнуть эстетическую близость «Замка Отранто» к трагедии, Уолпол предваряет роман характеристикой, несомненно подсказанной аристотелевским определением катарсиса: своим «главным орудием» автор называет ужас, который «ни на мгновение не дает рассказу стать вялым; притом ужасу так часто противопоставляется сострадание, что душу читателя попеременно захватывает то одно, то другое из этих могучих чувств». С жанром трагедии связана и идея рока, который понимается в романе как Божественная предопределенность человеческого существования и олицетворяется сверхъестественными силами, служащими восстановлению попранной справедливости. К этой цели и к раскрытию смысла пророчества, упомянутого в начале книги, устремлен весь ход повествования; перед нами, по словам В. Скотта, «хорошо слаженная последовательность увлекательных эпизодов», которая «завершается величественным, трагическим и волнующим финалом»[?].

Напряженный драматизм событий, выдвижение в центр повествования героя-злодея, несущего тяжкое бремя трагической вины, экзотические для английского читателя XVIII века место и время действия, топос замка как пространственная и идеологическая доминанта книги и связанная с ним серия специфических литературных мотивов и оригинальных нарративных приемов (о которых подробнее будет сказано ниже) — все это основополагающие элементы новой романной структуры, полемически противопоставленные канонам просветительской прозы. И все же для судьбы зарождавшегося жанра первостепенное значение имела открытая манифестация в «Замке Отранто» ирреальных сил: помноженная на их восприятие персонажами романа, она наметила принципиально новый механизм функционирования фантастического в повествовательной литературе. Сверхъестественное в книге Уолпола не просто приближает финальное торжество высшей справедливости — за ним закреплена важная эмоциональная роль: его проявления всякий раз сопровождаются растерянностью и замешательством действующих лиц и повергают их в ужас. Аффект страха, порождаемый необъяснимостью сверхъестественного, — несомненная и принципиальная новация готической поэтики, незнакомая не только просветительской романной традиции, но и декларированным предшественникам «Замка Отранто» — средневековым и ренессансным рыцарским романам. В этом смысле представляется оправданным более строгое терминологическое разграничение чудесного, торжествующего в средневековом romance, и сверхъестественного, которое становится предметом изображения в готической прозе. Чудесное рыцарского романа выступает в нем, по словам М. М. Бахтина, в качестве всеопределяющей нормы: «весь мир становится чудесным, а само чудесное становится обычным (не переставая быть чудесным)»[?]. Соответственно, чудо в куртуазном мире обычно «воспринимается как должное, не вызывая удивления», в отдельных случаях «может удивлять и даже поражать, но никогда не вызывает того панического страха, какой испытывают герои готического романа, столкнувшись со сверхъестественным»[?]. В отличие от средневековочудесного, фантастическое в готике (действительное или мнимое) непременно предполагает обескураживающее, шокирующее, пугающее опровержение, казалось бы, устоявшихся человеческих представлений об окружающем мире как мире нефантастическом; сверхъестественное в подобном повествовании — это «нарушение общепринятого порядка, вторжение в рамки повседневного бытия чего-то недопустимого, противоречащего его незыблемым законам, а не тотальная подмена реальности миром, в котором нет ничего, кроме чудес»[?].

Эта готическая поэтика страха перед ирреальным, неожиданно проступающим сквозь ткань реальности, в романе Уолпола еще только зарождается; отсюда — печать двойственности, которой отмечено отношение его героев к активизации потусторонних сил. С одной стороны, в представления персонажей о мире органично входят ангелы, святые, демоны, призраки, домовые, чернокнижие и колдовство; с другой стороны, слуги Манфреда насмерть пугаются объявившегося в замке великана в рыцарских латах, а сам князь высокомерно насмехается над их страхами как пустым суеверием и лишь к середине романа, после целой череды чудесных знамений, становится «нечувствительным к сверхъестественному» (hardened to preternatural appearances) — то есть начинает воспринимать его как неотъемлемую часть окружающей действительности. По сути, в книге противоречиво сочетаются две позиции — исполненного веры в чудеса человека Средневековья (каким его видел XVIII век) и новоевропейского, рационально (а то и скептически) мыслящего индивида, сталкивающегося с необъяснимыми явлениями, которые решительно не вписываются в признаваемый им порядок вещей. Образцом Уолполу здесь, конечно, служит Шекспир, в трагедиях и хрониках которого имеют место и суеверный страх перед сверхъестественным (Марцелл и Бернардо в «Гамлете»), и скептический рационализм, вынужденный, впрочем, капитулировать перед очевидным (Горацио), и сомнение в истинности сообщаемого призраком, а также в его благой природе (Гамлет), и экзистенциальный ужас убийцы, чей одинокий, недоступный окружающим визионерский опыт обусловлен муками преступной совести и ожиданием потустороннего возмездия за совершенный грех (Макбет, Ричард III). Вместе с тем есть основания полагать, что реакция персонажей «Замка Отранто» на всевозможные чудеса уходит своими корнями не только в литературные предпочтения создателя книги — по-видимому, она также является своеобразным преломлением его реального и довольно специфического пространственно-эмоционального опыта.

Как уже говорилось выше, Уолпол взялся за перо, находясь во власти мечтательного настроения, вдохновленный экзотической атмосферой увиденного им сна. Но сам этот сон, безусловно, был связан с особенностями личности и обстоятельствами биографии автора — историка-дилетанта, обожавшего Средние века, восторженного поклонника старины, любившего, по выражению его младшего современника, английского сатирика Т. Дж. Мэтиаса, «глядеть на готические игрушки сквозь готические стекла»[?], наконец, владельца и постоянного обитателя усадьбы Строберри-Хилл, которая к 1764 году в основном уже обрела свой новый, стилизованный облик. Эти средневеково-готические художественные предпочтения не только подтолкнули Уолпола к написанию книги, но и определили ее визуальный — в первую очередь пространственный и предметный — мир. Образ, вынесенный в название романа, вне всяких сомнений, является литературной проекцией (пусть и не абсолютно точной) замка Строберри-Хилл; в описании многочисленных комнат, коридоров, лестниц и галерей резиденции Манфреда, в обстоятельном перечислении оружия и доспехов сквозит авторское любование интерьерами своей виллы, говорящее о том, что «сценой, на которой Уолпол мысленно проигрывал действие книги, когда сочинял ее, был его собственный дом»[?]. Об этом же свидетельствует заявление самого автора, сделанное в предисловии к первому изданию «Замка Отранто» от лица переводчика «старинного манускрипта»: «Действие несомненно происходит в каком-то действительно существовавшем замке. Часто кажется, что, описывая отдельные части замка, автор ненамеренно воспроизводит то, что видел сам. Он говорит, например, «горница справа», «дверь слева», «расстояние от часовни до покоев Конрада». Эти и другие места в повести заставляют с большой степенью уверенности предположить, что перед взором автора было какое-то определенное строение?» (курсив наш. — С. А.). Под видом сторонней оценки чужого произведения писатель дает здесь обобщенную, но довольно точную характеристику изобразительной природы и подлинных обстоятельств создания своего романа. Наконец, в целом ряде писем друзьям и в упоминавшемся выше описании собственной виллы Уолпол открыто именует Строберри-Хилл «замком Отранто».

Эта укорененность литературного образа в конкретных обстоятельствах авторского modus vivendi (доходящая до прямых соответствий в расположении покоев и деталях обстановки двух замков — реального и фикционального[?]) обусловила приоритет «интерьерного» видения в изобразительном строе романа. Давно замечено, что в книге Уолпола, в отличие от готики более позднего времени (например, романов Анны Радклиф), основные события разворачиваются не снаружи, а внутри замка, в пределах замковых стен; такое преобладание «взгляда изнутри» отражает привычный пространственный опыт хозяина Строберри-Хилл — опыт, которым он (возможно, невольно) наделил и действующих лиц своего повествования[?]. В произведениях последователей Уолпола замок — чужое, незнакомое, враждебное героям место, в которое они попадают случайно, сбившись с пути, или под действием чьей-то злой воли; для персонажей Уолпола замок — это привычное, обжитое, свое пространство, и, вероятно, поэтому внезапное появление в нем ирреальных сил расценивается его обитателями (вопреки присущей им средневековой вере в чудеса) как нечто необычное, аномальное, противоречащее повседневной житейской практике, нарушающее сложившийся порядок вещей и устоявшуюся логику событий. Соответственно, в готических романах 1790—1800-х годов замок нередко покинут, полуразрушен, покрыт густой растительностью и эстетически гармонирует с окружающим его миром дикой природы, символизируя ее торжество над культурой и цивилизацией и — в более общем смысле — бренность всего сущего; замок Отранто, напротив, обитаем и, как и его реальный прототип (в период создания книги — совершенно новый замок), еще не подвергся разрушительному воздействию времени. Лишь в финале романа он обращается в руины — однако не в результате поступательной энтропийной работы истории, а вследствие одномоментной катастрофы, за которой стоит неумолимая воля Провидения, безразличного к замыслам, надеждам и чаяниям смертных.

Локализация основного сюжетного действия в пределах замка, напоминающая о классическом драматургическом правиле «единства места», позволила Уолполу развернуть событийно насыщенное повествование на сравнительно небольшом текстовом пространстве: его книга много короче объемных, разбитых на несколько томов готических романов, которые появлялись в последующие десятилетия из-под пера Софии Ли, Шарлотты Смит, Анны Радгслиф, Мэтью Грегори Льюиса, Чарльза Роберта Метьюрина и других, менее заметных авторов. Кроме того, именно интерьеры замка Отранто стали locus nascendi ряда специфических тем, мотивов и ситуаций, получивших впоследствии широкое развитие в готической прозе. Важнейшие из них отмечены печатью ярко выраженной клаустрофобии, они предполагают помещение персонажей в экстремальные психосоматические состояния стесненности, сдавленности, изоляции, отсутствия выхода и т. п. Здесь и заточение в подземелье (смыкающееся с мотивом погребения заживо), и блуждание по темным, запутанным коридорам в тщетных поисках выхода, и инцест, понимаемый как утрата простора возможностей выбора, как «узость мира»[?], и связанная с этим ситуация навязчивых повторений прошлого в настоящем, обесценивающих ход времени, превращающих историю в череду зловеще-театральных уподоблений[?]. Инцест представлен в «Замке Отранто» лишь как нереализованная повествовательная возможность (тщетные домогательства Манфредом его нареченной дочери Изабеллы и его измышления касательно незаконности брака с Ипполитой), тогда как другие упомянутые мотивы получают полноценное сюжетное воплощение уже в первой главе романа. Теодор, заключенный по приказу Манфреда внутрь гигантского шлема, проникает через пролом в каменной кладке двора в подвальные помещения замка, где, спасаясь от преследований князя, скрывается Изабелла. Эпизод ее блужданий по подземелью задает парадигматическую для нарождающегося жанра ситуацию затерянности человека в готическом инопространстве[?] и открывает в его очертаниях древний архетип лабиринта: «Подвальная часть замка состояла из множества низких сводчатых коридоров, настолько запутанных, что до крайности взволнованной Изабелле нелегко было найти дверь в тот погреб, откуда начинался ход. Пугающее безмолвие царило во всех этих подземных помещениях, и лишь иногда порывы ветра сотрясали раскрытые ею двери, заставляя их скрипеть на ржавых петлях, отчего по всему мрачному лабиринту прокатывалось многократное эхо». В готических романах более позднего времени подобием лабиринта нередко предстает не только подземелье, но и сам замок: персонажи, случайно оказавшиеся в его стенах и незнакомые с расположением помещений, теряются в череде многочисленных комнат, коридоров и галерей, ощущают себя слабыми и беспомощными на фоне просторных залов, высоких колонн и широких лестниц. Подобный замок-лабиринт очевидно выполняет миромоделирующую функцию, поскольку является зримой «архитектурной» иллюстрацией ключевой темы готического жанра — фатальной зависимости человека от непонятных ему законов окружающего мира.

Своеобразным «лабиринтом» становится и сюжет готического романа: он строится на интенсивной смене событий, резких поворотах действия, отвлекающих ходах, случайных совпадениях, роковых тайнах и прочих эффектных приемах, значительно драматизирующих повествовательный текст. Готический роман не просто «рассказывает историю» (как это по большей части делал роман просветительский): его экстраординарная тематика и специфическая нарративная техника призваны постоянно «возбуждать трепетное любопытство читателя, пробуждать в нем неясные догадки и предчувствия, заставлять его устремляться по ложному следу с тем, чтобы после долгих блужданий в лабиринте неведомого он вновь оказался перед лицом неразрешенной тайны»[?]. Вторжение в важный разговор болтливых слуг, порыв ветра, внезапно задувающий свечу и оставляющий сцену в пугающей темноте (приемы, открытые и впервые примененные в «Замке Отранто»), включение в рассказ побочной сюжетной линии, в самый ответственный момент уводящей читательское внимание от основного действия, неожиданный пробел в рукописи, которую содержит или имитирует произведение, — всеми этими средствами создается интригующе-таинственная атмосфера, каковую авторы готических историй стараются поддерживать до самых последних страниц своих книг. Прихотливая, запутанная, олицетворяющая идею загадочности мироздания структура пространства, в котором обретаются персонажи, находит продолжение в аналогичной структуре повествования — в умолчаниях, паузах, ретардациях, обманных ходах и прочих приемах, заставляющих читателя испытывать «возвышенные» эмоции, сходные с эмоциями действующих лиц. Открытая и разработанная готическим романом, эта техника нагнетания страха и сюжетного напряжения, именуемая саспенсом (от англ, suspense — неизвестность, тревога, беспокойство), получила позднее многоплановое развитие в различных жанрах литературы и кинематографа. Под пером автора «Замка Отранто» она, как уже говорилось, только начинала складываться.

Заметную и в известной мере недооцененную роль в становлении вышеописанной техники сыграла ближайшая последовательница Уолпола Клара Рив, опубликовавшаяся в 1777 году «готическую повесть» «Поборник добродетели», которая во втором издании (1778) получила название «Старый английский барон», ставшее окончательным и утвердившееся в истории литературы. Признав художественный эксперимент своего предшественника оригинальным и эстетически состоятельным, Рив открыто использовала ряд его творческих находок: подобно ему, она заявила о намерении соединить достоинства двух жанровых форм — старинного рыцарского сказания и современного романа, подобно ему, стилизовала повествование под старинную рукопись (правда, не итальянскую, а древнеанглийскую) — и к тому же фактически «разыграла» в иных исторических и географических координатах сюжет «Замка Отранто». Но при этом, в отличие от Уолпола, она отнюдь не стремилась бросить вызов господствующим литературным вкусам, а напротив, пыталась поставить готическую поэтику на службу авторитетной, проверенной временем повествовательной традиции — традиции дидактического нравоописательного романа, образцом которого для нее была проза Сэмюеля Ричардсона. Соответственно, она старалась быть предельно экономной в эксплуатации сверхъестественного и удержать рассказываемую историю «хотя бы на грани правдоподобия»[?] (едва ли не буквально следуя в этом совету Генри Филдинга, который призывал писателей своего века «держаться в границах возможного и постоянно помнить, что человек едва ли способен поверить таким вещам, совершить которые ему не под силу»[?]). Прямая, открытая демонстрация ужасов и чудес, которой, с точки зрения писательницы, злоупотребил Уолпол, сведена в «Старом английском бароне» к единственному эпизоду появления облаченного в рыцарские доспехи призрака лорда Ловела, злодейски убитого некогда в собственном замке; зато Клара Рив, как показывает текст ее книги, уделила заинтересованное внимание атмосфере тревожного ожидания неведомой опасности и суеверного страха встречи с потусторонним. Выразительная картина заброшенных, обветшавших, погруженных во тьму покоев в восточном крыле замка Ловел, как нельзя лучше подходящих для появления призраков, раздающиеся в них глухие стоны и таинственные ночные шумы, двери, мистическим образом распахивающиеся перед сыном и законным наследником покойного лорда, вещие сны, приоткрывающие героям и читателям зловещую тайну старинного рода и непосредственно предсказывающие ход дальнейших событий романа, — все эти элементы повествования Рив содержательно расширили репертуар эстетических эмоций и арсенал изобразительных средств открытого Уолполом жанра и очень скоро стали неотъемлемой частью его поэтики.

В завершающие десятилетия XVIII века произошло довольно явственное разделение европейской готической прозы на две ветви: сентиментальный «роман тайн» (в котором загадочные и, на первый взгляд, сверхъестественные события в конце концов получали разумное объяснение, а все драматичные, угрожавшие жизни героев ситуации обретали благополучный исход) и френетический (от фр. frenetique — неистовый) «роман ужасов», рисовавший принципиально иную, иррациональную картину мира и культивировавший недвусмысленно демоническую фантастику, шокирующие, жестокие сцены и трагические развязки. Даже из беглого обзора авторских имен можно сделать вывод о том, что в этом размежевании играли определенную роль гендерный и национальный факторы: ключевые фигуры сентиментальной готики — София Ли, Шарлотта Смит, Анна Радклиф — англичанки, тогда как френетическая проза представляет, во-первых, мужской и, во-вторых, континентальный (либо континентально ориентированный) изводы готического жанра («Влюбленный дьявол» (1772) французского писателя Жака Казота, написанный по-французски «Ватек» (1782/1787) космополитичного британца Уильяма Бекфорда, многочисленные немецкие «страшные» романы Кристиана Генриха Шписса, Карла Готлоба Крамера и др., а также созданный под сильным немецким влиянием знаменитый «Монах» (1796) англичанина Мэтью Грегори Льюиса). Впрочем, эти аспекты объективно существующего различия двух видов готики не стоит преувеличивать: по справедливому замечанию британского литературоведа Дж. М. С. Томпкинс, «английские и немецкие авторы готических романов в равной мере являются выходцами из «Замка Отранто»; они одинаково интересуются призраками, тюрьмами и побегами и одинаково убеждены, что львиная доля очарования книги заключается в образно воплощенном страхе»[?]. Различные национальные модификации жанра активно обменивались друг с другом мотивами, сюжетными ситуациями и типами персонажей и в результате оказались связаны множеством инвариантных структур, позволяющих рассматривать готику периода предромантизма и романтизма как целостный литературный феномен[?].

При этом спустя всего лишь два-три десятилетия после своего возникновения готическая проза стала стремительно утрачивать непременную и безусловную связь со Средневековьем и его внешними атрибутами (древними замками, старинным оружием и доспехами, Крестовыми походами, рыцарскими поединками и т. п.), столь любимыми автором «Замка Отранто» и игравшими важную роль в поэтике «Старого английского барона». Уолпол и Рив разворачивали перед читателем «картину готических времен и нравов»[?], мотивируя изображаемые чудеса особенностями суеверного сознания людей далекой эпохи. Однако сюжеты «Влюбленного дьявола»

Казота, романов Шарлотты Смит и двух главных книг Анны Радклиф — «Удольфских тайн» (1794) и «Итальянца» (1796) — отнесены их авторами в современность, в век Просвещения, а готическим уже на исходе столетия начинает именоваться не старинное и средневековое, а фантастическое в его связи с ужасным — безотносительно к тому, о каком историческом периоде идет речь[?]. «Из всех возможных видов суеверия, влияние которых в любой век испытывает на себе человеческий ум, ни один не оказывает такого сильного воздействия, как тот, что именуется готикой, — признается эссеист и сочинитель страшных историй Натан Дрейк на страницах своих «Литературных досугов, или Критических и повествовательных набросков» (1798). — Даже в нынешнюю утонченную эпоху существуют тысячи людей, все еще восприимчивых к ужасам колдовства, к торжественному и устрашающему великолепию жутких привидений. Самый просвещенный ум, свободный от малейшего налета суеверия, невольно признает над собой власть готики, и благосклонность, с которой недавно были встречены две или три публикации, выдержанные в этом стиле, — убедительное тому доказательство»[?]. «Готические суеверия», о которых говорит Дрейк, не есть черта архаичного, ушедшего в прошлое мышления — это вневременная, надысторическая константа человеческой психологии. Именно с такой трактовкой категории готического оказалась связана дальнейшая судьба одноименного литературного жанра: отказавшись от реставрации образов и мифологем Средневековья, освободившись от старинных «одежд», он обрел самоидентичность и утвердился в западной культуре как дискурс о тревогах, фантомах и кошмарах, терзающих сознание человека Нового времени, как сенсационная форма сублимации коллективных и индивидуальных страхов. Выражаясь метафорически, можно констатировать: заполонившим готические сюжеты призракам пришлось снять рыцарские латы, в которые их обрядили основоположники жанра, сложить оружие и покинуть средневековые цитадели в поисках других, более современных пристанищ.