Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Современная проза
Показать все книги автора:
 

«Земные заботы», Герда Антти

1

У нас гости, мы сидим на веранде и пьем кофе. Гости — это моя сестра Гун (правда, она живет у нас постоянно, мы сдаем ей верхний этаж), Ёран, брат Стуре, который со своей Ингрид свалился на нас неожиданно, но завтра, слава Богу, они уезжают, и, наконец, Дорис и Хеннинг, мы покричали им с берега — они ставили на озере сеть. Дорис и Хеннинг — наши соседи и близкие друзья, вот уже много лет они арендуют усадьбу, доставшуюся нам в наследство от родителей Стуре и Ёрана, до них на усадьбе хозяйничал Оссиан, отец Хеннинга, потому что отец Стуре умер молодым, я его уже не застала. Когда я раздумываю о себе и о своей жизни, а делаю я это часто, почти постоянно, поскольку думать о чужой жизни мне незачем, в моих мыслях всегда присутствуют Дорис и Хеннинг, ну и Стуре, само собой. Жизнь все равно что ландшафт, который тебя окружает, и, не будь Дорис и Хеннинга, боюсь, что в нашем ландшафте зияла бы широкая просека.

Я угощаю жареной салакой, мы едим салаку почти каждую пятницу. С понедельника по четверг я работаю, а в пятницу — выходная и езжу закупать продукты на целую неделю. Салака замечательная, в рыбной лавке она сверкала во льду, как свеженачищенное серебро. В лавке у нашего доброго торговца рыбой, у которого затылок покрыт длинным мягким пухом.

Для нас салака лакомство, а вот для Ёрана и Ингрид — сомневаюсь. Они предпочитают говяжью вырезку и прочие деликатесы, если, конечно, верить всему, что Ингрид болтает про обеды, на которых им приходится бывать. Ингрид расписывает угощение, а Ёран — гостей. Не знаю, может, Ёран хочет показать, что он выше таких пустяков, как еда, однако, когда Ингрид заводит свои рассказы про то или другое блюдо, он так и сияет от удовольствия.

У нас Ёран прикидывается до того простым, что проще некуда. Не дай Бог, кто-нибудь заподозрит, будто он мнит себя выдающейся личностью, хотя на самом деле именно этот грех за ним и водится. Хочешь не хочешь, а то и дело приходится присутствовать на официальных обедах, сетует Ёран, но в общем терпеть можно, хотя иногда застольная беседа ведется на разных иностранных языках, чтобы все гости могли принять в ней участие.

— Ой, до чего же все они простые и милые люди, — говорит Ингрид, — с ними так приятно обменяться впечатлениями.

— Конечно, — вторит ей Гун. — Вы-то лучше других понимаете, что значит оказаться заживо похороненной в этой дыре. Я бы считала за счастье хоть изредка поговорить на иностранном языке! Порой я чувствую себя как рыба, выброшенная на берег.

— В сентябре мы едем в Лондон, — говорит Ингрид. — Ёрана посылают туда для обмена опытом. Я обожаю Лондон!

— Еще бы! От Лондона все без ума, кто хоть раз там побывал. Я его знаю как свои пять пальцев. Так, значит, в сентябре? Мы с вами там встретимся. Я еду в Грецию, но побываю и в Лондоне. Оставьте свой адрес. Я покажу вам город. Для нас с Харальдом Лондон — вторая родина.

Это предложение Ёран и Ингрид оставляют без ответа.

Есть еще один человек, который со смаком рассказывает, чем его угощали на деловых встречах и в командировках, это Бу, мой зять. К сожалению, он хвастун, и с этим ничего не поделаешь. Я не спорю, еда — вещь важная, и говяжью вырезку я тоже люблю, но только если во мне и есть что-то хорошее, то это никак не зависит от того, что я ем. Уж если на то пошло, так мы каждый год едим мясо, которое им не купить ни за какие деньги. Осенью Дорис и Хеннинг продают нам теленка, его мясо тает во рту. И какие бы там у Ингрид ни были достоинства, а готовить она не умеет, для этого она слишком рассеянная и брезгливая.

Взять хотя бы салаку. Надо было видеть, как Ингрид ее готовила, это тоже происходило у нас. Она вывалила всю рыбу в большую миску и залила водой. Я думала, она ее просто ополоснет, а она так терла и скребла несчастную салаку, что несколько штук изорвала в клочья. И мыла ее в нескольких водах. Я как могла старалась помешать ей: что ты делаешь, говорю, ведь рыба потеряет весь свой вкус! Но Ингрид ответила, что она умеет готовить и что кровь вызывает у нее отвращение. Без всякого удовольствия жарила я потом серые ошметки, хорошо еще предупредила Стуре, чтобы он не спрашивал, откуда у нас такая салака, а знал, что это Ингрид приложила к ней руку. Ингрид до смерти боится всякой заразы, просто мания какая-то, даже не знаю, как ее назвать; она, например, обязательно вымоет помидоры, хотя я только что принесла их с грядки, всегда приезжает со своей наволочкой, пахнущей лавандой — без этого запаха она, видите ли, не может уснуть. Раньше я считала, что она могла бы прихватить с собой и простыни, все равно едут на машине, но я ни разу ничего ей не сказала — мне, конечно, легче сушить простыни, чем ей; по-моему, и она тоже так думает.

Ингрид и Ёран до того чувствительны, что просто беда. Нужно быть очень осторожной, они как больные гемофилией, у которых чуть что — сразу кровоизлияние. Они живут словно бы в теплице и так оберегают друг друга, что ущипнешь одного, а вскрикнет другой. При такой их чувствительности очень непросто найти безобидную тему для разговора, особенно с Ингрид; сколько раз я невольно обижала ее, а узнавала об этом уже спустя некоторое время. Но не от нее и не от Ёрана, а от Стуре: Ёран жаловался ему, что Улла в разговоре с Ингрид допустила бестактность и очень обидела Ингрид; но к тому времени мы со Стуре уже никак не могли вспомнить, о чем шла речь; мы со Стуре тоже не такие уж толстокожие, но иногда я чувствую себя просто свиньей, хотя это и несправедливое сравнение, свиньи очень даже чувствительные животные. Что же такого я могла брякнуть, чтобы из-за моих слов Ингрид ворочалась всю ночь напролет? Самое забавное, что виновата всегда только я, к Стуре они не придираются, и, по-моему, это главным образом оттого, что мужчин уважают больше, чем женщин.

Но однажды я высказалась сознательно, вернее, не высказалась, а объяснилась в письменном виде. Ёран и Ингрид гостят у нас не один раз в год, два-то уж точно, живут по нескольку дней, а привозят с собой — вернее, раньше привозили — в лучшем случае хлеб, очень хороший хлеб, но тем не менее. Они, видно, думают, что если живешь в деревне, да еще на берегу озера, а ближайшие соседи — крестьяне, то еда достается даром. И что интересно: ведь Ёран с Ингрид далеко не бедные, мы знаем, сколько Ёран зарабатывает. Свое неудовольствие я выплескиваю на Стуре, вернее, выплескивала; тот случай произошел еще до того, как у нас поселилась Гун, но Стуре всегда старался уйти от этих разговоров, ему было неприятно. А кто говорит, что приятно; меня это тоже раздражало. Они со своей хваленой чувствительностью и мысли не допускали, что кто-то другой тоже может быть чувствительным. По ночам они залезали в холодильник и делали себе бутерброды с чем угодно, что там находили, часто они съедали то, что у меня было оставлено на обед. Утром сунусь в холодильник и вижу: ага, того нет, этого нет; тогда я еще не обнаглела до такой степени, как теперь, и не могла сделать им замечание в глаза, поэтому я оставила в холодильнике записку: «Умный живот не набьет на завтра оставленной пищей („Речи Высокого“)[?]».

Они ни слова не сказали, только все поглядывали на меня, но уже с тех пор, когда приезжали, привозили с собой продукты, во всяком случае, все, что необходимо для бутербродов. Теперь-то они ночуют у нас в отдельном домике, и проблема с холодильником отпала. В домике у них есть небольшой холодильник, но что они там едят — не знаю, знаю только, что по ночам они по-прежнему бодрствуют.

Наверное, с моей стороны мелко так придираться к пустякам, но ведь что-то серьезное случается редко, наша жизнь в основном и состоит из пустяков, и, кстати, все серьезное тоже начинается с пустяка. Может показаться, что если обращать внимание только на важные проблемы, то высвободится масса времени, но, боюсь, это не так. Ну что, положа руку на сердце, могу я изменить в тех серьезных делах, над которыми ломают голову Маргарет Тэтчер и другие шишки мирового масштаба? Конечно, никто не мешает мне об этом думать, и я, между прочим, думаю, но что толку? У меня же нет никакой связи с политиками, а если бы и была, они и внимания не обратили бы на мои соображения. А вот я должна обращать внимание на все, что они говорят и делают, ведь они каждый вечер навещают меня по телевизору.

Потому мне и остается только цепляться к мелочам, тут я могу что-то изменить, но из-за этого я не считаю себя мелочной. Я скорее злопамятная, и мне бы следовало этого стыдиться, только я не стыжусь. Злопамятность помогает мне избегать многих неприятностей, и если из двух зол выбирать меньшее, то я предпочту злопамятность близорукости. И моя злопамятность, которая на самом деле не так страшна, хотя слово это звучит отталкивающе, часто возникала в результате моей же близорукости. Между прочим, часто именно на мелочи и следует обращать внимание, например когда ставишь диагноз. Врачу не так-то просто вытянуть из больного необходимые подробности, ему приходится докапываться до истины, перебирая одну мелочь за другой, я делаю то же самое, хотя я и не врач. Пусть и другие так же поступают со мной, помешать им я все равно не могу.

Как, например, Ёрану и Ингрид. Они приезжают, живут у нас, едят, и, естественно, им ни в чем нет отказа. Приезжают они каждую весну, когда Стуре подводит итоги по лесному хозяйству, землю они с Ёраном сдали в аренду, а лес оставили себе, распоряжается им Стуре, он профессионал, и дело у него ладится. И хотя Стуре может отчитаться во всех своих действиях и расходах и показать бумаги, Ёран и Ингрид подозревают, что он тратит на эту работу гораздо меньше времени и труда, чем утверждает, они думают, что он их обманывает, а потому не считают за грех пользоваться нашим гостеприимством и хлебосольством, ну и само собой — раками, они прибывают к сезону так же точно, как сами раки.

Но если мы со Стуре не ошибаемся и правильно понимаем недоверчивую интонацию в голосе Ёрана, то еще неизвестно, кто кого обманывает. Конечно, Стуре обиделся, что его работа ставится под сомнение, и стал брать себе немножко больше, чем положено. В результате все остались довольны: Ёран и Ингрид — потому как уверены, что получили бесплатный отдых, а мы довольны тем, что за свой пансион они платят сами. Вот пример того, что я называю злопамятностью или своей необъявленной войной, потому что, если без конца проглатывать обиды, в конце концов сдадут нервы и все это будет только во вред.

Я сижу у двери в стеклянную комнату, мы так ее называем из-за множества окон, это наша гостиная, здесь у нас стоит телевизор. Дом построил в конце прошлого или в начале этого века местный ветеринар. Дом красивый, участок ветеринар купил у деда Стуре. Этот скотий лекарь здорово пил, и не только медицинский спирт, на дне озера мы обнаружили уйму бутылок. В конце лета, когда вода становится прозрачнее, они хорошо видны на дне, покрытые илом. У меня целая коллекция самых диковинных бутылок — старинные из-под пива и другие, даже не знаю из-под чего. Иногда мы с моим внуком Енсом достаем их со дна, у нас это называется плавать за сокровищами. Фасад дома смотрит на дорогу, она посыпана гравием, после дождя гравий становится красновато-коричневым и красиво блестит, дом отделен от дороги живой изгородью из боярышника, которую посадили еще при ветеринаре, теперь она буйно разрослась. Наш участок лежит на южном склоне холма и спускается к самому озеру, растет все у нас замечательно и воды для полива сколько душе угодно. Цветы и огород — а он у меня не маленький — это моя страсть. Стуре помогает мне, а Гун — нет. Хоть она такая же деревенская девчонка, как и я, она и пальцем ни к чему не притронется. Прошу, например, ее весной сгрести прошлогодние листья, что может быть приятнее, чем светлым весенним вечером поработать граблями? Она помашет ими десять минут, соберет крохотную кучку и бросает работу. Теперь я уже больше не прошу ее об этом: не хочет — не надо, ей же хуже, сама себя лишает такого удовольствия. Скоро шесть лет, как она у нас живет, и хочу я того или нет, но должна признаться, что научилась многое понимать благодаря ей. Вообще, многое на свете начинаешь понимать не от хорошей жизни.

Ёран у нас исследователь. Так он сам себя называет, да так оно, по-видимому, и есть: мы получаем его научные публикации. Он социолог, обществовед, а Ингрид — его ассистент. Она моет салаку, стирает рубашки, перепечатывает его труды набело, поддерживает в нем бодрость духа, сопровождает в поездках и помогает понять «важные аспекты женского вопроса». Разумеется, он добился для нее ставки ассистента, деньги выдаивать он мастер — сам об этом рассказывал; по-моему, у него на это уходит столько же времени, сколько на науку, и если это дается нелегко, то это только справедливо, так мне кажется; его работу я ставлю не очень-то высоко, а деньги он получает, потому что без конца пристает ко всем. Слишком много денег, отпущенных на науку, уходит на ветер, к сожалению, это так, я убеждаюсь в этом даже у себя на работе. Ёран изучает статистику, он подсчитывает число выкидышей, избитых жен и безработных или привлеченных к уголовной ответственности, а также все, ими выпитое, потом делит результат на число жителей в том или другом районе — и пожалуйста, процент получен, исследование готово. У Ёрана и Ингрид есть загородный дом, автомобиль «вольво», катер, так что, судя по всему, другие любители процентов его работу ценят. Они хотели держать свой катер на нашем озере, но мы воспротивились: тогда бы они от нас не вылезали. Отчеты Ёрана я в лучшем случае пролистываю, это толстые тома с приложениями I, II, III, он преподносит их так торжественно, будто это золотые слитки. Стуре более добросовестный, чем я, поэтому дольше ломает себе голову над этими трудами, но и он в конце концов сдается, сославшись на то, что у него ума маловато, или говорит, опять, дескать, та же чепуха, после этого научный труд отправляется в архив под названием «Ёран».

Сегодня разговор зашел о старых письмах, бумагах и фотографиях, которые Стуре получил от троюродного брата из Америки. Ёран увидел их впервые. Внешне он сохранил равнодушие, наверное, решил, что если Стуре заметит его интерес, то ни за что не расстанется с этим добром, поэтому сказал только: да-да, такого материала полно, но пренебрегать им не стоит, он может представлять кое-какую ценность для изучения эмиграции. Ему, мол, такими исследованиями приходится заниматься, так что, по желанию Стуре, он мог бы найти применение этим бумагам. Беда в том, что люди в большинстве своем понятия не имеют, какую ценность могут представлять собой старые документы, да и новые исследования тоже, если на то пошло. Сегодня они никакой ценности не имеют, но могут приобрести ее, если смотреть на них с точки зрения науки, лет через пятьдесят или сто. Благодаря этим никому, казалось бы, не нужным документам можно будет восстановить картину прошлого: как люди жили, что делали, о чем думали, — это же чертовски важно. Пока Стуре и Ёран толковали о бумагах, Ингрид явилась ко мне на кухню — как замечательно, что зашла речь об этих документах и они попали Ёрану на глаза, потому что Ёран, выйдя на пенсию, мечтает написать семейную хронику, и если он возьмет эти бумаги к себе, то они будут у него в целости и сохранности.

— Вот как? — сказала я. — Не подумай, что я вмешиваюсь, это дело Стуре, но вообще-то и у нас есть надежный сейф, так что бумагам и у нас ничего не грозит.

— Да-да, конечно, я не сомневаюсь. Но Ёран говорит, что объяснять исторические процессы можно только через несколько десятилетий.

На записке, которую я тогда положила в холодильник, я написала «речи Высокого», но текст придумала сама. Нарочно — они тоже вечно что-нибудь цитируют или употребляют мудреные слова. Я понимаю, наша речь отличается от их речи, но они еще и намеренно подчеркивают свою образованность. Однажды я употребила слово «диссидент», и Ёран пристал ко мне, откуда я его знаю. А я как раз читала тогда книгу о Советском Союзе, но говорить ему этого не стала, пусть думает, что я всю жизнь знала это слово. Честно говоря, мне показалось, что он вел себя как ребенок.

Короче, мы разгадали замысел Ёрана — прибрать бумаги к рукам — и решили этого не допустить. У Стуре есть собственный семейный архив, он хранит в нем и старые и новые документы. Мы со Стуре активисты местного краеведческого общества. Ёрану мы тоже предлагали в него вступить, пусть бы он даже ничего не делал, только взносы платил, потому что деньги нам позарез нужны, но он либо забыл об этом, либо считает, что от краеведческого общества толку мало. Между прочим, за могилами родных ухаживаем мы, а это тот же семейный архив. Ничего не поделаешь, Ёран такой и его не изменишь, думаю я иногда, наверное, иначе и не бывает, если человек выбился в профессора. Только, по-моему, попадись ему другая жена, он вел бы себя умнее и не воображал бы, что он гений, — ведь Ингрид к месту и не к месту твердит о его исключительности. И это понятно: чем гениальнее будет Ёран, тем лучше будет и сама Ингрид. Но нравится она мне или нет, Ёран ее сам выбрал, значит, именно такая жена ему и нужна, такая же чувствительная, как он, и чтобы утирала ему слезы, если кто обидит его. Как ни странно, но они тоже ссорятся, я сама слышала через стену, и часто после ссоры оба плачут, и не всегда в объятиях друг друга, бывает, и поодиночке.

Обычно, выясняя отношения, они спорят, кто из них более чувствительный. Мне кажется, что иногда чувствительнее бывает Ёран, иногда — Ингрид.

Так вот, стало быть, Ёран сказал, что многое обретает ценность только через пятьдесят или сто лет. Что, мол, только тогда обнаруживается суть вещей, только тогда можно понять, как люди жили и что они собой представляли. Конечно, это не лишено смысла, я сама многое в своей жизни поняла далеко не сразу, хотя, слава Богу, и не через пятьдесят лет. Можно, наверное, рассказать биографию какого-нибудь человека, перечислив, когда он родился, женился, когда у него родились дети и когда он умер, можно подтвердить ее документами, найденными где-нибудь в тайнике, но что расскажет это о самом человеке? Да ничего. Это все равно что, описывая какой-то ландшафт, рассказывать о деревьях и ни словом не обмолвиться о траве, цветах, дожде и солнечном свете. Когда мы со Стуре умрем, то в краеведческом ежегоднике, как водится, поместят наши фотографии, под которыми напечатают даты рождения и смерти и напишут, что именно мы сделали на благо родного краеведения, и тем не менее только наши близкие будут знать, что мы были за люди. Когда не видно крови, пота и слез, все кажется каким-то плоским. Боюсь, даже Ингрид и Ёран мало что знают о нас, хотя так часто к нам приезжают. Они смотрят на нашу жизнь сквозь свои очки, и кажется, будто она для них все равно что огород, засаженный картофелем. Клубни хорошие, крепкие, только вот кожура толстовата.

Однажды я спросила у Стуре, как он думает, почему они приезжают к нам так часто, гораздо чаще, чем этого требуют дела. Стуре буркнул в ответ, что он об этом не задумывался, но вообще-то Ёран тут родился, любит это место, к тому же из всей родни остались только они двое. Может, Стуре и прав, похоже, им здесь нравится, к тому же мы хорошо ладим друг с другом. Правда, они совсем никуда не ходят, природа их не интересует, разве что Ёран съездит со Стуре поставить сеть, а на другое утро, еще до работы Стуре, они ее вытащат. А больше они ничего не делают, только болтают. Трещат без умолку, и от их болтовни я чувствую себя совершенно разбитой, к тому же я еле успеваю приготовить еду или что-нибудь сделать по дому, иногда, если позволяет погода, я спасаюсь на огороде. Например, они говорят о книгах, которые им понравились, но, когда они пересказывают какую-нибудь книгу, мне кажется, что между нами пролегла пропасть — мне трудно понять, что же в этой книге такого хорошего, а еще хуже, если я эту книгу читала — в их пересказе книгу узнать невозможно, так они ее выпотрошат, вымоют и расчленят на части; я же глотаю книгу целиком, это гораздо вкуснее. Бывает, они спорят о какой-нибудь книге, но чаще согласны друг с другом. Словом, вся эта болтовня меня утомляет, а вот разговоры с Дорис и Хеннингом — никогда, как бы долго мы ни беседовали. Вообще, когда у нас гостят Ёран и Ингрид, я себя чувствую чужой в собственном доме, к тому же они никогда не ложатся спать вовремя, у них, видите ли, нервы; можно подумать, что у нас со Стуре нервов вообще нет. Теперь они, слава Богу, ночуют в отдельном домике, там у них свой телевизор — мы ведь ложимся спать слишком рано. И хотя я уже не боюсь их, как раньше, и уже ничего против них не имею, задушевными друзьями мы так и не стали. К одним людям у меня сразу возникает доверие, к другим — не сразу, а к некоторым — и вообще никогда. Такое доверие к человеку, когда, даже находясь с ним в одной комнате, чувствуешь себя легко и спокойно. Но приходит такое доверие само, не по заказу.

Маленький домик у нас появился после приезда Гун. Вернее, он был и раньше, но тогда он был еще меньше и не был утеплен. Он стоит слева от большого дома, рядом с гаражом и дровяным сараем. Через калитку к нам можно попасть только пешим, а ворота для машины находятся за поворотом, чуть подальше. С фасада у нас есть маленькая веранда, но мы никогда ею не пользуемся, мы любим большую веранду, которая выходит на озеро. Эта веранда еще новая, Стуре пристроил ее незаконно, на свой страх и риск, а я покрасила ее в белый цвет. Здесь редко дует, и отсюда видна проселочная дорога, внизу она бежит мимо пашни, наверху скрывается в лесу. Пашня не ровная, она вздымается волной, иногда мы видим там Хеннинга на его тракторе, гребень волны увенчан лиственным лесом, который спускается к озеру. Дом наш стоит в самом начале вытянутого озера, и вид у нас изумительный. Все, кто у нас бывает, особенно приезжие, только вскрикивают — ах, ах, какая красота, какой вид! И мы говорим, да, пожалуй, красиво, или, да, отсюда хороший вид. Нам он тоже очень нравится, только надоело повторять одно и то же.

2

Кстати, насчет того, что Ёран сказал по поводу старых бумаг, будто бы новые приобретают ценность только много лет спустя. Интересно, останутся ли какие-нибудь бумаги, из которых можно будет что-то узнать обо мне или о нас со Стуре? Если такие бумаги и есть, то их совсем немного. Ну, например, фотографии, только если к фотографии нет текста, то ведь можно сочинить что угодно. Я уже говорила, что часто думаю о своей жизни; мне пятьдесят три года, в этом возрасте не начинаешь, а продолжаешь размышлять, как же ты прожил свою жизнь. Однажды поздно вечером по радио женский голос пел с тоской: Спеши, Господь, спасти меня, — иногда и на меня находит такое настроение. Положим, я умру лет этак через тридцать, это; конечно, в лучшем случае, и останутся один или два человека, которые еще будут меня помнить, если только не впадут в старческое слабоумие; но даже если они сохранят память, то все равно каждый из них знает только частицу меня, так же как и я — их. Все равно что лоскутки разрезанной скатерти. Восстановить из разрозненных лоскутков целое невозможно, только сам человек знает, каким он был. Стуре мог бы многое рассказать обо мне. Дорис и Хеннинг тоже, но они не станут этого делать, им и в голову не придет, что это может представлять интерес; брать интервью у Карин тоже бессмысленно, я вообще считаю, что дети редко хорошо знают своих матерей, я, например, про свою ничего толком сказать не смогла бы. Странно, конечно, живешь всю жизнь среди людей и каждый для тебя загадка, даже если ни у кого из них особых тайн нету. Впрочем, и тайн стало бы меньше, если бы люди разом раскрыли свои тайны. Они бы выяснили, что у большинства эти тайны одинаковые, а скрывали они то, что по той или иной причине считали позорным, и после этого им уже нечего было бы скрывать. Однако каждый молчит о себе, а потому молчат и все остальные.

Наверное, кое-что об этом ученые уже знают, необъяснимого на свете не так много, если на то пошло. Вот они и прочесывают нас своей гребенкой, у которой расстояние между зубьями — пятьдесят лет, и выводят свое среднестатистическое. Все только и говорят про это среднестатистическое, к месту и не к месту. Для ученых среднестатистическое — это истина в последней инстанции. Из всех величин они предпочитают среднюю.

Только из этого среднестатистического я ничего о себе не узнаю, и Дорис о себе — тоже. Насчет Стуре трудно сказать, достанет ли у него вообще любопытства этим интересоваться.

Каждый человек оказывается в центре нескольких кругов людей, один круг к нему ближе, другой дальше. У всех свои круги, иногда они частично или полностью совпадают друг с другом. Интересно было бы взглянуть на все это сверху. Ближайший ко мне круг состоял бы из тех людей, что сидят сейчас на веранде, не хватает только моей дочери Карин, ее мужа Бу и их детей, Енса и Эвы, а также моей матери и брата Густена. Правда, мама и Густен бывают у нас редко. Мама уже несколько лет лежит в отделении для хроников, она совсем плоха, а вот Густен — чем реже я его вижу, тем лучше; он тоже, по-видимому, так считает, особенно с тех пор, как взял у меня взаймы. Если хочешь избавиться от кого-нибудь, дай ему взаймы. Я, правда, не ожидала, что сделаю такую глупость, однако сделала, дала Густену деньги и ничего не сказала об этом Стуре. Не знаю, что хуже. Если Густен не вернет мне долг до подачи налоговой декларации, то я пропала, я просто со стыда сгорю. Самое скверное, что стыдиться приходится собственной «доброты», я-то думала, что с нею давно покончено, но с таким же успехом можно считать, что покончено и с глупостью; если б я поверила в это, то была бы последней дурой. Неприятно, если по твоей вине кто-нибудь станет корить себя за глупость, которую допустил, считая, что совершает добрый поступок, но Густен не из тех, кто будет казниться из-за таких пустяков: я для него просто дура, которая вообразила, что выцарапает у него обратно свои деньги. Такой уж он человек. Я рассказала об этом только Дорис, и она предложила дать мне взаймы, чтобы я положила нужную сумму в банк, если Густен не вернет долг до Рождества, но для этого ей придется открыть все Хеннингу, а если Стуре узнает, что им я обо всем рассказала, а ему нет, будет скандал. Всякий раз при мысли о Густене у меня ноет под ложечкой. Увы, совершив глупость, можно утешаться только тем, что именно эту глупость в другой раз не совершишь. Но ведь еще не совершенных глупостей тьма-тьмущая, как сорняков на огромном капустном поле — их можно выпалывать всю жизнь.