Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Современная проза
Показать все книги автора:
 

«Естественный роман», Георги Господинов

Естественная история — это не что иное, как именование видимого. Отсюда ее кажущаяся простота и та манера, которая издалека представляется наивной, настолько она проста и обусловлена очевидностью вещей.

Один Модный Француз

1966, Paris

1

В каждой секунде в этом мире — длинная вереница людей плачущих и еще одна, покороче, — людей смеющихся. Но есть и другая, состоящая из людей, которые уже не плачут и не смеются. Самая печальная из всех. О ней мне и хочется поговорить.

 

Расстаемся. Во сне расставание связано только с уходом из дома и больше ни с чем. В комнате все упаковано, коробки высятся до потолка, но там, наверху, все еще просторно. Коридор и другие комнаты полны родственников — моих и Эммы. Они о чем-то шушукаются, шумят и ждут дальнейших действий с нашей стороны. Мы с Эммой стоим у окна. Нам осталось поделить лишь кучу граммофонных пластинок. Неожиданно она вынимает из пакета пластинку, ту, что сверху, и с силой запускает ее в окно. Это мне, говорит она. Окно закрыто, но пластинка проходит сквозь него, как будто разрезает воздух. Инстинктивно я достаю следующую и бросаю ее следом. Пластинка несется, как летающая тарелка, вертится вокруг своей оси, как в проигрывателе, только быстрее. Слышен ее свист. Где-то над мусорными баками она угрожающе отклоняется в сторону низко летящего грязного голубя. В первый момент кажется, что столкновения удастся избежать, но немного погодя я вижу, как острый край пластинки медленно врезается в его упитанную шею. Все происходит как в замедленном кадансе, и это усиливает ужас. Совсем отчетливо слышится несколько коротких тонов — это пластинка перерезает шею. Острая кость голубиного зоба издает мимолетный звук, скользнув по музыкальной дорожке пластинки. Только начало мелодии. Какой-то шансон. Не помню. «Шербургские зонтики»? «О, Paris»? «Кафе трех голубей»? Не помню. Но музыка звучала. Отрезанная голова по инерции пролетает еще несколько метров, а тело мягко шлепается в пыль рядом с мусорными баками. Крови нет.

Во сне нет ничего лишнего. Эмма наклоняется и бросает следующую пластинку. Потом я. Она. Я. Она. С каждой следующей пластинкой повторяется то же, что и с первой. Тротуар под окном завален птичьими головами, серыми, одинаковыми, с затянутыми пленкой глазами. Каждой упавшей голове родственники за нашей спиной отрывисто аплодируют. Мица сидит на подоконнике и хищно облизывается.

Я проснулся от боли в горле. Сначала я хотел рассказать свой сон Эмме, но потом передумал. Это просто сон.

2

Апокалипсис возможен и в отдельно взятой стране.

Кресло-качалку я купил одним субботним днем в начале января 1997-го. Я только что получил зарплату, и кресло поглотило добрую ее половину. Оно было последним, еще по старым, сравнительно низким ценам. Невероятная инфляция той зимы подчеркивала безрассудность моей покупки. Кресло было плетеным, под бамбук; почти невесомое, оно казалось громоздким и неудобным для переноски. Было немыслимо потратить оставшуюся половину зарплаты на такси, я взвалил его на плечи и пустился в обратный путь. Я шел, нес кресло на спине, как кузов, и стойко переносил укоризненные взгляды прохожих, устремленные на меня из-за роскоши, которую я смог себе позволить. Кто-нибудь должен описать скудость и нищету зимы 97-го, как, впрочем, и все остальные скудости, зиму 90-го, 92-го. Помню, как передо мной на рынке какая-то пожилая женщина просила, чтобы ей отрезали половинку лимона. Были и такие, кто вечером обходил пустые лотки в поисках случайно закатившейся под них картофелины. Все чаще хорошо одетые люди преодолевали стыд и рылись в мусорных баках. Голодные псы выли поодаль или стаями нападали на припозднившихся прохожих. Когда я вывожу эти беспорядочные предложения, мне представляются жирные газетные заголовки, набранные сбитым шрифтом.

Однажды вечером я вернулся домой — дверь была взломана. Взяли только телевизор. Непонятно почему, моя первая мысль была о кресле-качалке. Кресло было на месте. Наверное, его не смогли вынести через дверь, оно было слишком широким, я затаскивал его через окно. Весь вечер я провел в кресле. Когда Эмма вернулась, она стала звонить в полицию. В этом не было смысла. Никто уже не реагировал на сигналы об ограблении. Твою мать. Я сидел в плетеном кресле, гладил двух испуганных беспорядком кошек (и где же они прятались все это время) и курил, уязвленный в то, что осталось от моего мужского самолюбия. Я не мог защитить даже Эмму с кошками. Сел и написал рассказ.

Вламываются в квартиру одной семьи. В момент ограбления дома только хозяйка, ей около сорока, но уже видны первые признаки увядания, она смотрит какой-то сериал по телевизору. Взломщики — молодые и с виду нормальные парни — не ожидали, что в это время в доме кто-то есть, но они быстро понимают, что к чему. К тому же женщина и без того достаточно напугана. Она сама достает деньги из гардероба в спальне. Не сопротивляется, когда ее заставляют снять серьги и кольца. И обручальное тоже? И обручальное. Она снимает его с большим трудом, оно почти вросло в палец. Вдруг, когда те решают вынести телевизор — сериал между тем еще не кончился, — женщина вцепляется в него изо всех сил. Впервые повышает голос, умоляет взять что угодно взамен, но только не трогать телевизор. Остается стоять вот так, спиной к двум мужчинам, прижавшись грудью к экрану — она уже готова на все. Оттолкнуть ее было раз плюнуть, но взломщиков на миг смущает ее внезапная реакция. Она чувствует их колебание и двусмысленно заявляет, что они могут делать с ней что угодно, лишь бы не трогали телевизор. Сделка заключена. Мы будем тебя трахать, говорит один из них. Она не шевелится. Они ловко задирают ей юбку. Никакой реакции. Ее задница все еще упругая. Первый кончает быстро. Второй возится чуть дольше. Женщина вцепилась в телевизор и стоит как вкопанная. Только однажды просит их поторопиться, потому что дети должны вернуться из школы. Это как будто окончательно парализует второго, и они вдвоем в спешке покидают квартиру. Сериал закончился. Женщина с облегчением отпускает телевизор и идет в ванную.

Интересно, как же закончатся 90-е годы — как триллер, боевик, мрачная комедия или как мыльная опера?

ОТ РЕДАКТОРА

Вот история этой истории.

Я, как редактор столичной литературной газеты, получил тетрадку. Она лежала в большом самодельном конверте, отправленном в редакцию на мое имя. На конверте не было обратного адреса, клей вытек наружу и засох. Признаюсь, я распечатал письмо с чувством легкой брезгливости, которое так и не развеялось, когда я вынул оттуда тетрадку — около 80 листов, изрядно потрепанных, густо испещренных мелким почерком с обеих сторон. Подобные рукописные послания никогда не предвещают ничего хорошего для редактора. Их авторы, чаще всего навязчивые старикашки, появляются на горизонте по прошествии нескольких дней и спрашивают, подписан ли к печати их труд, естественно, труд всей жизни. По опыту мне было известно, что, если сразу не пресечь их настойчивость и, постеснявшись возраста, доброжелательно ответить, что рукопись еще не дочитана, они будут осаждать тебя каждую неделю, как усталые воины, решившие биться до победного конца. И хотя их конец был не за горами, постукивание палочек по лестницам редакции заставляло меня материться, как грузчик.

В случае с этой тетрадкой странным было то, что нигде не было ни заглавия, ни имени автора. Я сунул ее в сумку, собираясь все же пролистать полученный текст дома. Я всегда мог вернуть тетрадь, мотивируя это тем, что рукописи мы принимаем только в печатном виде, и таким образом оттянуть решение вопроса еще на несколько месяцев. Вечером, конечно же, я о ней забыл, хотя, впрочем, в последующие дни никто так и не пришел за ответом. Я открыл ее только неделю спустя. В это трудно было поверить, но я читал один из лучших текстов за все время своей работы редактором. Какой-то человек пытался рассказать о своем неудавшемся браке, и роман (уж не знаю, почему я решил, что передо мной именно роман) кружил вокруг невозможности описать эту неудачу. Хотя… и сам роман можно было пересказать с трудом. Я сразу же поместил отрывок из него в газету и стал ждать, когда появится автор. Мною была добавлена и небольшая сноска о том, что рукопись поступила в редакцию незаконченной и это, по всей вероятности, можно объяснить рассеянностью автора, но мы ждем, что он отзовется. Прошел целый месяц с момента публикации. Ничего. Я поместил второй отрывок. И в один прекрасный день в редакцию пришла сравнительно молодая женщина. Она закатила скандал, что, мол, газета вмешивается в ее личную жизнь. Сама она, дескать, читала ее лишь время от времени, но ее подруга показала ей номера, в которых я поместил те самые отрывки. Женщина утверждала, что тексты были написаны ее бывшим мужем, который желал ее скомпрометировать. И все имена в них были настоящими, за что, по мнению ее подруги, она может подать на нас в суд. После чего женщина неожиданно расплакалась, вся ее ярость испарилась, и в этот момент она даже показалось мне милой. Сбивчиво она принялась рассказывать о том, что ее муж некогда был очень дельным человеком, писал и между делом даже публиковал рассказы. Призналась, что сама она их не читала. Потом, после развода, он будто бы помешался. Сейчас же совсем опустился, стал бомжем, бродил по кварталу, частенько сиживал в скверике перед ее домом, прямо под окнами, чтобы, мол, окончательно ее извести и скомпрометировать в глазах соседей.

— Вы мне его покажете?

— Нет уж, лучше сами его ищите, его всегда можно застать возле местного рынка. С креслом-качалкой. Вы его узнаете. И прошу вас, больше этого не печатайте, я не выдержу, — неожиданно тихо сказала она и ушла.

Я узнал, что он добывал себе пропитание почти так же, как все бомжи, но не совсем. Он никогда не рылся в мусорных баках, по крайней мере никто не видел, чтобы он этим занимался, а вместо этого сдавал макулатуру. Говорят, он был тихим сумасшедшим. Вертелся около рынка, помогал по мелочам, вечером сторожил товар — за это ему давали помидоры, перец, арбузы… что было, смотря по сезону. Вот что мне рассказали торговцы, а потом еще несколько раз переспросили, не в розыске ли он. Они знали не так уж много.

Я нашел его в местном сквере. Он качался в кресле-качалке, как-то меланхолично, будто в трансе. Свалявшиеся волосы, майка, давно полинявшая, джинсы и прохудившиеся спереди кроссовки. Ах да, какая-то худющая дворовая кошка устроилась у него на коленях. А он все так же меланхолично ее гладил. Ему было не больше сорока-сорока пяти. Меня заранее предупредили, что он почти не разговаривает, но я все же шел к нему с хорошими новостями. Я представился. Он, так и не взглянув на меня, как будто слегка улыбнулся. У меня с собой были номера с его публикациями. На мой вопрос, действительно ли он является автором, он, не выходя из транса, только кивнул. Я начал было говорить, насколько хорош его текст, что не мешало бы его издать, спрашивал о других его работах. Безрезультатно. Наконец я вынул все свои наличные деньги и вручил их ему, сказав, что это гонорар. Было заметно, что он не привык получать деньги. Первый раз за все время моего знакомства с ним он смутился, как будто вышел из забытья и посмотрел на меня.

— Ты ведь разводишься, дружище? — Это было сказано почти приятельским тоном, так, как человек обычно выражает сочувствие.

Черт побери, я и не думал, что это было так заметно. Во всяком случае, я выглядел получше его. Никто из моих друзей еще ничего не знал. Несколько дней назад мы с женой подали на развод.

Я, обнадеженный тем, что он заговорил, вновь спросил, как его зовут.

— Георги Господинов.

— Но так зовут меня, — почти выкрикнул я.

— Я знаю, — он безразлично пожал плечами, — я раньше читал вашу газету. Мне известно еще о семерых, которых зовут точно так же.

Больше он ничего не сказал. Я оставил его на том же месте и поспешил исчезнуть. Все складывалось как в плохом романе из старого альманаха. Мне пришло в голову, что я мог бы позвонить его жене и спросить о его имени. Перед тем как завернуть за угол, я не выдержал и обернулся. Он сидел все в той же позе, ритмично качаясь в плетеном кресле. Как те пластиковые ладошки, которые когда-то прицепляли на заднее стекло автомобилей.

О его существовании я вспомнил только через год. Тем временем я уже нашел издательство, которое согласилось опубликовать рукопись, и мне нужно было его разыскать только затем, чтобы он подписал договор. Сомневаясь в том, что мне удастся затащить его в само издательство, я прихватил договор с собой. Стояла поздняя весна. От его жены я уже знал, как его зовут, и мне пришлось смириться с таким совпадением. Я чувствовал себя немного виноватым перед этим человеком, как будто я погнушался тем, что какой-то деградировавший тип приходится мне тезкой. Договор с издательством предусматривал приличный гонорар, который наверняка пришелся бы ему весьма кстати. Я обошел квартальный скверик, но его там не было. Стал описывать круги вокруг рынка. Спросил одного из торговцев, с которым, как мне показалось, я говорил и раньше. Он ничего не знал. В последний раз, мол, его видели в конце прошлой осени, в октябре, нет… вроде в начале ноября. С тех пор он больше не появлялся. После чего торговец махнул рукой и будто между делом упомянул о том, какой собачий холод стоял этой зимой, а Маятник (так его называли), по слухам, собирался перезимовать в своем гамаке, на качалке то есть… Пока торговец все это рассказывал, он продал кило помидоров, два килограмма огурцов и несколько пучков свежей петрушки, не преминув похвалить свой товар и мне. И все это — безразличным, слегка писклявым голосом. Моим первым желанием было передавить все его помидоры, один за другим, потом оборвать листик за листиком всю его свежую петрушку и, наконец, макнуть его голову в это пюре. Как же так случилось, что никто из продавцов, которые, кажется, были единственными собеседниками этого бродяги, ничего для него не сделали? Могли бы, ну я не знаю, найти ему какую-нибудь комнатенку на зиму или хотя бы подвал… Но моя злость постепенно проходила — неизбежно возникал вопрос: а я сам, почему же я ничего не сделал для этого несчастного? Я вышел за ворота рынка, набрел на скамейку в скверике недалеко от того места, где год назад первый и, наверное, последний раз я говорил с человеком в кресле-качалке. Ко всему прочему, по какой-то странной случайности (почему случайности всегда кажутся нам странными?) мы оказались тезками. А может, сказал я себе, события развивались совсем по-другому. Может, тот человек вдруг взял себя в руки, может, публикация в газете заставила его подняться с вечного стула, и сейчас он где-нибудь работает, даже снова пишет, вдруг он снял квартиру, нашел себе другую женщину… Я попытался на миг представить его себе сидящим в гостиной панельного дома, перед телевизором, в тапочках, в потрепанных, но чистых брюках, толстом свитере, в прежнем кресле-качалке. А на его коленях — все ту же дворовую кошку, которую он гладил в тот день. Чем подробнее в моем сознании прорисовывалась эта картина, тем нереальнее она мне казалась. Наконец я вынул договор с издательством и сделал последнее, что я мог сделать для моего тезки. Я его подписал.

3

Они носятся в пустоте, ибо пустота существует, и, соединяясь между собой, они производят возникновение, расторгаясь же, — гибель.

Демокрит (по Аристотелю)

Известно, что Флобер мечтал написать книгу ни о чем, книгу без какой-либо внешней фабулы, «которая держалась бы сама по себе, внутренней силой своего стиля, как земля держится в воздухе без всякой опоры». Пруст в какой-то мере осуществил эту мечту, обратившись к невольной памяти. Но и он не устоял против искушения фабулой. Нескромность моего желания в том, чтобы написать роман из одних только начал. Роман, который бы непрестанно начинался, что-то обещал, доходил до семнадцатой страницы и начинался бы с начала. Идею, или первоначало, такого романа я открыл в античной философии, вернее, у небезызвестной троицы натурфилософов — Эмпедокла, Анаксагора и Демокрита. Роман из начал должен был держаться на этих трех китах. Эмпедокл настаивал на ограниченном числе первоначал, прибавляя к основным четырем элементам (земле, воздуху, огню, воде) Любовь и Вражду, которые и приводили в движение стихии и заставляли их вступать в разнообразные комбинации. Наиболее причастным к моему роману оказался Анаксагор. Идея о панспермиях, или семенах вещей (позднее Аристотель назовет их гомеомериями, но это звучит куда холоднее и безличнее), могла бы стать оплодотворяющей силой задуманного романа. Романа, созданного из бесконечного множества мелких частиц, из первовеществ, то есть начал, которые вступают в неограниченные комбинации. Поскольку Анаксагор утверждал, что все конкретное состоит из мелких, подобных ему частиц, мой роман вполне мог бы быть собран только из начал. Тогда я решил опробовать эту идею на первых страницах романов, ставших уже классикой. Отдавая дань Демокриту, их можно было бы назвать атомами. Атомистический роман из носящихся в пустоте начал. Мой первый вариант звучал так:

 

Если вам на самом деле хочется услышать эту историю, вы, наверное, прежде всего захотите узнать, где я родился, как провел свое дурацкое детство, что делали мои родители до моего рождения, — словом, всю эту дэвид-копперфильдовскую муть. Но, по правде говоря, мне неохота в этом копаться.

 

Эти страницы должны показать, буду ли я героем своей собственной жизни, или эта привилегия достанется кому-нибудь другому. Чтобы начать описание моей жизни с самого начала, стоит заметить, что я родился (насколько мне известно и чему я охотно верю) в одну из пятниц в двенадцать часов ночи.

 

Меня зовут Артур Гордон Пим.

 

Сквайр Трелони, доктор Ливси и другие джентльмены попросили меня написать все, что я знаю об Острове сокровищ. Им хочется, чтобы я рассказал всю историю, с самого начала до конца, не скрывая никаких подробностей, кроме географического положения острова. Указывать, где лежит этот остров, в настоящее время еще невозможно, так как и теперь там хранятся сокровища, которые мы не вывезли оттуда. И вот в нынешнем 17.. году я берусь за перо и мысленно возвращаюсь к тому времени, когда у моего отца был трактир «Адмирал Бенбоу», и в этом трактире поселился старый загорелый моряк с сабельным шрамом на щеке.

 

Помогли бай Ганю сбросить с плеч турецкую бурку, накинули на него бельгийский плащ — и все признали, что бай Ганю теперь — настоящий европеец.

— Пусть каждый из нас расскажет что-нибудь о бае Ганю.

— Давайте, — заговорили все. — Я расскажу. — Постойте, я знаю больше… — Нет, я: ты ничего не знаешь.

Поднялся спор. Наконец все согласились, чтобы начал Стати. И он начал:

Каждый раз, стоило мне только задуматься об индейце, я непременно вспоминал турка. И хотя это и кажется странным, тому все же есть свое объяснение.

 

— Eh bien, mon prince. Gênes et Lucques ne sont plus que des apanages, des поместья, de la famille Buonaparte. Non, je vous préviens que si vous ne me dites pas que nous avons la guerre, si vous permettez encore de pallier toutes les infamies, toutes les atrocités de cet Antichrist (ma parole, j’y crois) — je ne vous connais plus, vous n'êtes plus mon ami, vous n'êtes plus мой верный раб, comme vous dites. Ну, здравствуйте, здравствуйте. Je vois que je vous fais peur, садитесь и рассказывайте.

 

На второй день Воскресения 1870 года я был зван на обед к господину Петко Рачеву, болгарскому писателю и журналисту. Он проживал в маленьком двухэтажном доме на углу, зажатом между двумя тесными и нечистыми улочками, в одном из самых неприбранных царьградских кварталов Балкапанхана. Госпожа К., родственница господина Рачева, живущая у него, после обеда поставила перед нами две больших чаши, наполнила их нарезанными и очищенными яблоками, ко всему еще и залила их черным вкуснейшим пашалиманским вином. Мы брали дольки руками и потихоньку потягивали вино, отчего разговор наш лился весело и непринужденно.

 

Я родился в 1623 году в городе Йорке, куда мой отец (поначалу обосновавшийся в Гулле) переселился после того, как нажил торговлей хорошее состояние и оставил дела. Отец мой позаботился, чтобы я получил вполне сносное образование в той мере, в какой его могли дать домашнее воспитание и бесплатная городская школа. Он прочил меня в юристы… Но у меня на уме было совсем другое…

 

Несколько лет назад в Гамбурге проживал торговец по имени Робинзон. У него было три сына. Старший служил во Фландрии, в английском пехотном полку, <…> дослужился до чина подполковника и был убит в сражении с испанцами. Второй сын жаждал сделаться ученым, но однажды, разгорячившись, выпил ледяной воды, разболелся и умер. Так и остался в семье один ребенок, которому дали имя Крузо.

 

Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. Все смешалось в доме Облонских.

 

В этот прохладный майский вечер чорбаджи[?]Марко, одетый по-домашнему, с непокрытой головой, ужинал со своими домочадцами во дворе.

 

Техасский олень, дремавший в тиши ночного убежища, вздрагивает, услышав топот лошадиных копыт. Но он не покидает своего зеленого ложа, даже не встает на ноги. Не ему одному принадлежат эти просторы — дикие степные лошади тоже пасутся здесь по ночам. Он только слегка поднимает голову — над высокой травой показываются его рога — и слушает.

 

Выделенные таким образом начала начинают жить своей собственной жизнью и соединяются силой странных межтекстуальных притяжений и отталкиваний, так, как когда-то это предрекали Эмпедокл, Анаксагор и Демокрит. Если быстро читать их одно за другим, они сольются и начнут двигаться, как кадры кинопленки, завертятся в одной общей кинетике, которая перемешивает героев и события в какую-то новую историю. Начало из Сэлинджера, гнушающееся началами в стиле «Дэвида Копперфильда», плавно перетекает именно в этот вводный пассаж из Диккенса. За ним сдержанно представляется первая фраза из «Сообщения Артура Гордона Пима», чтобы раствориться в обстоятельном рассказе из «Острова сокровищ». Далее без всяких противоречий «Бай Ганю» рассказывает историю Винетту, а куртуазное французское начало «Войны и мира» из салона радостно перетекает в привычный уклад одного послеобеденного угощения пашалиманским вином с яблочными дольками в доме господина Петко Рачева Славейкова. И как история, начавшаяся во время этой дружеской беседы, появляются первые строки из «Робинзона Крузо», совсем уж между прочим переведенного на болгарский все тем же господином Петко. Другой перевод этой книги, который присоединяется к данному ряду, стоит особняком и воспринимается как совсем иная история. Где-то в этом месте роман решает стать семейным и объединяет семейство Облонских с семьей чорбаджи Марка, ничуть того не смущаясь (чего смущаться? — одна семья русская, другая — прорусская): так и так в обоих семействах что-то смешалось, кто-то скачет через забор — Иван Кралич или Каренина, какая разница? Даже техасский олень где-то в прерии вздрагивает от поднявшегося шума.

Мир — это одно целое, и роман — то, что соединяет все воедино. Начала приведены, комбинаций — бесчисленное множество. Каждый из героев освобожден от предопределенности своей истории. Первые главы обезглавленных романов начинают носиться в пустоте, как панспермии, и производят множество возникновений, так ведь, Анаксагор?

Или, как хорошо, хотя и чересчур эмоционально заметил Эмпедокл: «Из земли пробивалось множество разных голов, не имеющих шеи, и голые руки раскинулись в стороны, плечи отдельно витали, и безумно глаза озирались окрест, лбов над собой не имея; соединиться пытались друг с другом…». С этого момента все может развиваться по совершенно произвольному сценарию — Всадник без головы может появиться на приеме у Ростовых и начать ругаться голосом Холдена Колфилда. Может случиться все, что угодно. Но в Романе начал ничего не будет описано. Он будет давать только первый толчок, и ему хватит деликатности всякий раз уходить в тень следующего начала, оставив героев сочетаться по воле случая. Именно это я бы и назвал Естественным романом.

4