Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Современные любовные романы
Показать все книги автора:
 

«Мания страсти», Филипп Соллерс

Наш путь — это дорога среди песков, идя по которой, мы должны руководствоваться Северной звездой, а не отпечатками чьих-то следов. Путаница этих самых следов, оставленных бесконечным числом шедших до нас, так велика, а различных тропинок, почти каждая из которых ведет в страшную пустыню, так много, что невозможно не сбиться с истинного пути, какой лишь истинные мудрецы, благословенные Небом, сумели найти и распознать.

Лиможон де Сен-Дидье Амстердам, 1710

I

Тогда — в ноябре или декабре, не помню, — я и в самом деле решил со всем этим покончить. Револьвер Бетти был здесь, справа от меня, я косился на него время от времени, никогда не забуду это черное пятно на комоде, окно, распахнутое в промокший двор, тесную убого обставленную комнату, толстого старика, хозяина квартиры, являвшегося через день, чтобы проорать мне в самое ухо, что я опять, уходя, забыл выключить свет. У меня оставалось еще немного денег — на неделю-полторы, а впрочем, можно было и просадить их за одну ночь, а потом — прощай, безумный горизонт бредовой брани. В такого рода ситуациях любые оскорбления расплываются у вас прямо в мозгу, взрываются в тишине, адресуясь к некоей безучастной физической массе, обращенной, вернувшейся — как человеческое существо обратно к эмбриону — к своей первоначальной дерьмовой сущности. Тоска, одним словом.

А забавно было бы препоручить мой труп заботам хозяина квартиры, пусть выкручивается, как хочет. На него насела бы полиция, тем лучше, я мог бы даже инсценировать свой последний час, пусть побесится, типичный французский фашистик (Жибер, Поль Жибер, я вдруг вспомнил его имя, думаю, приятели по Единому Социальному Фронту зовут его Жижи). Идиот. Вдовец к тому же. Должно быть, к концу она оглохла, эта мадам Жибер, наверняка такая же сволочь, как и он, толстуха, погрязшая в своих убогих циферках. Этот боров со сросшимися бровями, красномордый, потный, вечно брюзжащий, закатывающий истерики по любому поводу, готовый стрелять во все, что шевелится, почему бы для начала не прикончить его? Нет, не дождется он от меня этого акта милосердия, не будем смешивать субстанции, смерть вовсе не означает равенства, что бы об этом ни говорили.

Эта комнатушка была единственной норой, которую мне удалось раздобыть, первый этаж, в тупике, недорого. В кафе я отправлялся рано утром и возвращался спать как можно позже. Зимой Париж совершенно непригоден для жизни, со своим низко нависшим небом, засасывающими порывами ветра, своим злобным электричеством, действующим на психику. Работать? Нет, разумеется, так, заключительный штришок, резкий, как вспышка мысли во мраке. Не ты первый, не ты последний, кто выбрал кратчайший путь, а там пусть каждый себе рассказывает, что хочет. Давай, только без лишних слов. Завтра, решено.

Я все еще слышу слова Бетти перед отъездом: «Знаешь, ты бываешь иногда такой сволочью!» И я тоже так думаю. Вообще-то, в моем присутствии она старалась следить за своими выражениями, но это вырвалось у нее в ванной. А ведь мы только что кончили заниматься любовью, насколько я помню, а может, именно по этой причине. По правде сказать, поводом стала красная роза на камине в стакане, она решила, что кто-то подарил мне ее, какая-нибудь девка, на самом деле, я сам ее купил, чтобы видеть, просыпаясь, так, слегка приукрасить пространство. Даже Жибер заметил: «Еще и роза?» Идиот. В общем, Бетти покраснела прямо на глазах, тоже мне детские судороги. Три месяца вместе? Ну и ладно, привет. Все, что мне от нее осталось, — револьвер какого-то ее приятеля, но это она хвалилась, она и пользоваться им не умела, я так думаю.

Ну, прощай, бледная, нервная Бетти, ни одного неверного жеста, по крайней мере, так мне теперь вспоминается, разве что слишком зажата, это бывает с двадцатилетними девицами. Я спрашиваю себя порой, что могло с ней статься в этой дробилке дней. Добралась ли она до Соединенных Штатов, о чем все время мечтала? А теперь фланирует по улицам Нью-Йорка, Чикаго или Сан-Франциско? А может, ей удалось вселиться в комнатку кампуса какого-нибудь провинциального университета — койка и кухня? А может, в Бразилии. Она не раз говорила об этом, Рио, Сан-Паулу, все другое — жесты, слова? А может, умерла. Ей так этого хотелось.

 

Я так и сидел, окаменев, однажды вечером, в своей комнатке, когда произошло событие. Я называю это словом «событие» просто для удобства. На самом деле, произошло что-то вроде вертикального смещения слоев атмосферы. Я ничего не принимал, никакого алкоголя, ни сигареты с травкой, ни чего покрепче. Просто устал, вот и все. Кровать начала медленно опускаться, стены вдавливаться одна в другую. Пространство стало углубляться и одновременно раскрываться, засыпая — меня? мою могилу? — чем-то невесомым и неосязаемым. Я старался не двигаться, убеждаясь, что движение продолжалось вне и помимо меня, что оно не было следствием ни сна, ни галлюцинаций. А пространство между тем раздвигалось, открывая все, что было направо и налево. Земля не дрожала, потому что все это продолжалось, повторялось, изменяло размеры, параметры комнаты. Никакой боли, никакого страха, даже удивления почти не было, только абсолютное спокойствие и безмятежность. Тишина сияла в своей орбите, я видел ее. Тишина в форме шара, можно было подумать, что она выдает присутствие чего-то такого, что прекрасным образом обходится без живого существа. Промелькнула мысль: ну ладно, я умер, причина только в этом, подумаешь. Но нет, и это тоже не то. Я сидел так целый час, уставившись открытыми глазами в пустоту, едва окрашенную сумрачной синевой. Событие продолжалось внизу, оно изменило направление, казалось, переместилось к северу, и это был какой-то странный Север, ни земной, ни небесный. Я все хотел убедиться, что не сплю, не брежу, что могу рассуждать, вычислять. И тем не менее чувствовал, что уступаю. Я утонул.

Назавтра утром я взял револьвер Бетти и отправился выбросить его в Сену. Шел дождь, и этот холодный, враждебный дождь приводил меня в восторг. Все изменилось — очертания, звуки, цвета, запахи. Предметы жили, не отбрасывая тени, сырые, голые, без контуров, не предметы, а их черновики. И я был одним из этих предметов, они ни передо мной, ни вокруг меня, они просто были там, свободные от необходимости иметь какое бы то ни было направление, какой бы то ни было смысл. Право на отсутствие смысла должно быть главным из всех прав человека, а вторым, желательно, должно быть право не быть им. Я стоял, неподвижен, на Пон-Неф, подставив лицо ледяному дождю, злому ветру, который порой, как кажется, прорывается на свободу через водосточные трубы Нотр-Дам, чтобы прореветь над городом свою звериную тоску. В действительности, мне было жарко, я пылал от жара, я потел под дождем, и единственной ясной мыслью в тот момент была мысль о том, что моя жизнь, моя история не имеет никакого значения, никакой ценности, никакого смысла, и что так оно и лучше. Ни добра, ни зла, ни единого животного инстинкта. А основным ощущением было то, что через меня просочилась какая-то прозрачная колонна, исчерпав весь запас уверенности, возьми это, не бери этого, как хочешь. Оказывается, не только утопающие видят, как перед ними за несколько секунд прокручивается фильм об их жизни, есть еще и пылающие под дождем, пораженные молнией отрешенности, маньяки переливающейся через край бесконечности.

Плюх в коричневую воду. Больше нет самоубийства и нет, в определенном смысле, смерти. Ведь он совершенно нечаян, этот выступающий краешек времени, эта нога на другом берегу, по ту сторону черты. Дождь все еще шел, а я оставался там, глядя на завихрения под арками моста. Мне казалось, я смог бы нарисовать их тающие, расплывчатые водовороты, их нагромождение, их страстность. Я не двигался. С тех пор со мной это случалось настолько часто, вот так остановиться, настороженно, словно вдыхая это самое мгновение. Меня было видно откуда-нибудь? И что дальше? Фотография? Но фотография — это смерть, кстати, вот причина, по которой стоит делать их как можно больше. Они, фотографии, все, как одна, правдивы, они все лживы, можете полагать, что это я и есть, если вас это устраивает. Держите, вот еще одна. А вот такой вы не ожидали.

Помню, дождь кончился, и холодный луч солнца освежил воду на моем лице. Я говорю «мое лицо» просто по привычке, но я не чувствовал никакого единства обладания, только ноздри, виски, уши, щеки. Это все мое, вот это? Нос, лоб, глаза, горло, легкие, шум, город, камень, мост, река. Руки, ноги, поношенные башмаки, дыхание, бьющееся сердце, кровь. Что ж, всю эту смесь следует принять. Или нет. Она будет существовать столько, сколько сможет, или захочет. Никто не просил, чтобы его рожали? Как сказать.

Подошел какой-то тип, осторожно взял меня за руку, стал говорить всякие слова. Он хотел увести меня от края моста, я выслушивал обычную в таких случаях чушь на темы морали, этого нельзя делать, мы не так одиноки, как нам порой представляется, должно быть, и у вас есть кто-то, кто ждет вас, вот увидите, завтра будет лучше, и так далее. Он все тянул меня, и, в конце концов, мы очутились по ту сторону набережной, он даже предложил что-нибудь выпить, типичный административный работник, робкий, заботливый. Кажется, он сам был рад поговорить, он исполнял роль старого телевизора, он находил тысячи уважительных причин существовать несмотря ни на что. Это была, разумеется, полнейшая мешанина, одновременно и нелепая, и внушающая уважение, как все, что обычно исходит от подобных ему типов, когда, как им кажется, речь идет о чем-то значительном. Бедный Жижи, бедная Бетти, бедный незнакомый прохожий, бедный я, старая песня, пусть все будет, как будет. «Не волнуйтесь, — услышал я, — все хорошо, все хорошо». Тип отцепился от меня с явным сожалением, все было не так, как в фильмах, которых он насмотрелся, я должен был бы им как-то заинтересоваться, в свою очередь помешать утопиться ему, ответить на его призыв о помощи, но хватит, это было выше моих сил. Я ушел спать, покрепче уснуть — вот все, чего мне хотелось.

Я часто вспоминаю этот эпизод, для меня он как отрывок из книги, которую я должен был бы время от времени перечитывать. Я мог бы пересказать его наизусть, замедлить действие, ускорить, обогатить разными вариантами. С тех пор я проделывал тысячу вещей, но всегда сюда возвращаюсь: зеркало, револьвер, роза, кровать, мост, дождь, стремительная вода. Тот час стено-перемещений, путь лодочки-челнока, проделанный в молчаливой сферической пустоте, преодоление препятствий, история смерти. Если все пойдет плохо, я могу незамедлительно воскресить в памяти весь этот ряд, и он раскроется передо мной, он примет меня, заговорит со мной, и с ним возникнет огромный пласт памяти, как если бы, начиная с того дня, я мог разместить в том самом ряду малейшие мгновения моей жизни. Словно это некий диапазон, код. Каждый должен иметь свой, так мне кажется, зов отчаяния. Я смотрю на свои руки, босые ноги, солнце вот здесь, на натертом паркете, начало лета, как повезло. В порту ждет корабль. Люблю это буддистское изречение: «Заботиться о своей судьбе после смерти столь же бессмысленно, как спрашивать себя, что станет с твоим кулаком, если ты раскроешь ладонь».

Но вернемся в Париж печальной эпохи. Почему после памятного происшествия на Пон-Неф я отправился на эту частную вечеринку? Чтобы выпить на дармовщинку? Ну разумеется. Известные события подходили к концу, порядок восстанавливался, самые скомпрометированные из нас давно уже покинули Францию, другие попрятались по провинциям, здесь остались только я и Франсуа. Франсуа уверял, что мы в безопасности, у него имелись свои источники информации, я не стремился выяснить — какие именно, мне не хотелось знать, что там готовит полиция. Это была, в конце концов, их работа, я никогда не стремился углубляться в эти дебри двусмысленностей. И что, можно было развлекаться, как ни в чем не бывало? Ну конечно, как всегда.

Частный особняк в Нейи, ярко освещенные гостиные, шепоты. Казалось, приглашенные ожидают чего-то или, может, кого-то, телефон звонил беспрестанно, наливали виски, шампанское. Франсуа, едва войдя, отдал мне конверт, о, наличность, прекрасно, очень кстати. Стайка женщин в черном, драгоценности, духи, осведомилась, как мои дела, как будто они были со мной знакомы. Автоматические гримасы богачей, но эти, казалось, ожидали явной выгоды от изменения режима. Что касается Франсуа, то он, должно быть, потихоньку обговаривал условия неприкосновенности.

Одна из женщин, брюнетка, довольная красивая, выразила явное желание отправиться туда. Нет ничего проще, наверху имелись комнаты. Мы проделываем это молча, без обычного хрюканья, это все-таки вид спорта, а не эпидемия, более или менее счастливая случайность, соединившая слизистые оболочки. Учитывая все вышеизложенное, это было, в общем, неплохо. «Мы еще увидимся? — Кто знает. — Как тебя зовут? — Дора. — Замужем? — Конечно. — А муж твой здесь? — Еще чего».

Она была забавной, ничего общего с этими чокнутыми, на которых обычно нарываешься в подобных ситуациях. Внешняя оболочка прорывается, появляется какая-то другая, женщины слегка теряют голову, им нужен подобный опыт, они воспользуются им, чтобы пойти дальше. В таких случаях везет обычно маргиналу, он окутан тайнами, в нем подразумевается мужественность, он сдержан по определению, с ним обычно берут реванш за мужа-госслужащего или доходного любовника. Они сами напуганы, шквал Истории вымел их на улицу или куда-нибудь еще, карьера под угрозой, Биржу штормит, партнеры гадят. Эта была на высоте, знала себе цену, опытна, ловкие пальцы, жадные губы, искусно приглушенные крики. Она даже не стала раздеваться, подняла платье, профессионалка, с места в карьер. «Ладно, спускаемся». Я: «До скорого?» Смеется.

Франсуа, внизу, вел бурную дискуссию с будущим министром. В конце концов, он играл по-крупному, хотя кто знает. Будущий министр только что переговорил с известным академиком, весьма эмоциональным, имеющим вес в кругах, связанных с прессой, типичный инспектор, с ужимками массовика-затейника на круизных теплоходах. Он заметил меня издали, в течение трех секунд лицо его старательно каменело, он знал, что я пописываю в некий экстремистский журнальчик, едва читаемый, но тем не менее. Итак, ненависть старого крокодила, которую он быстро попытался обуздать. Этот сполох во взгляде, хищный лязг челюстью. Этот выпирающий вперед зуб, ладно, пока не время, переждем, укусить можно и сзади. В тот момент он как раз расточал комплименты некоей актрисе, звезда которой уже закатилась, актриса вилась вокруг него и вокруг себя самое, плевать он хотел на это, она тоже, но у скрытой камеры свои преимущества. Возле них — еще одна шишка, изрядно потрепанная, экс-сталинист, ныне яростный демократ-изобличитель; ревностный директор культурных программ, настоящий выходец из народа; один бывший режиссер, загримированный, чопорный, с виноватым видом; философ-дебютант весьма скромного происхождения, твердо решивший сделаться записным моралистом происходящей в эти дни чистки; фотограф ночной жизни с сальными волосами; главная редакторша модного журнала, затопленного рекламой; исландский писатель, знаменитый своими меланхоличными романами; кинозвезда, вся подбитая силиконом и коллагеном, уже сходящая с дистанции, так толком и не начатой; два директора телеканалов со своими любовницами, членами той же секты; продюсер-наркоман и его новый любовник, одним словом, прокомпостированная пустотой номенклатура.

Я восторженно наблюдал за барахтаньем Франсуа в этом водовороте. Он прекрасно осознавал, чего хочет, он готов был лавировать, настаивать, уступать, добиваться. У каждого (и каждой) имелось свое уязвимое место, какие-нибудь побочные связи, возможные денежные поступления, не затянувшаяся еще рана. Он играл на этих клавишах, Франсуа, и, надо сказать, умел нажать правильную ноту. Музыкант в своем роде, один из лучших из нас, несмотря на критику тех, кто — наивные провокаторы — считали себя более чистыми. Никто не должен знать, кто мы такие. Никто, даже мы сами.

Вечер на том не закончился, я был пьян. Я улавливал обрывки аналитических прогнозов, суждения, кудахтанье, перешептывание на тему финансов, психологические штампы, всякого рода домыслы постаревших марионеток, которые могли бы, дай им волю, вновь навести порядок в Ситэ. Все время мелькали два-три имени, одни и те же. Внук некоего видного деятеля из Виши жал руку депутату-социалисту. Сенатор от христианских демократов ухаживал за редактрисой порножурнала. Сентиментальный епископ и два прогрессивных банкира жались к молодому пианисту, которому все прочили большое будущее. Чернокожая манекенщица и модная астрологиня не отходили от гинеколога с политическими амбициями. Подводник-коммунист вел беседу с подводником-фашистом. Еще один политик, скомпрометированный уже раз сто, тоже был здесь и расцветал, молодея, прямо на глазах. Франсуа ушел сразу после разговора с будущим министром. Я ел, что мог, и много пил. Рядом со мной уселась какая-то девица, с видом совершенно потерянным, мне скучно, скажите хоть что-нибудь, уведите меня хоть куда-нибудь. Хорошенькая, светленькая, полненькая, с глубоким декольте, глаза фиолетовые, круглая дура. «Какой у вас знак? — спросила она. — Дракон. — Такого не бывает! — Это по китайскому гороскопу». И потом, черт возьми, пришлось бы что-то произносить, как минимум выслушать ее историю про любовника, который не хочет делать ей ребенка, и как ей быть — то ли продолжать настаивать и залететь несмотря ни на что, то ли хватать первого попавшегося производителя и ставить его перед фактом? Вообще-то такие вещи обсуждать можно, почему нет? но только, пожалуйста, не со мной, на то имеются приятельницы. Еще одна явилась меня прощупать, тут же почувствовала мою социальную несостоятельность (что за брюки! что за пиджак!), вытянуть нечего, никакой перспективы. Автор одного убогого социологического эссе, предназначенного к широкому распространению, решил провести нечто вроде опроса: почему все революционеры, начиная с самого Маркса, в большей или меньшей степени антисемиты? Я вынужден был сказать, что ответ можно отыскать в самом вопросе, и вообще, есть Библия, которая, по определению, дает ответы на все. Зато внук вишистского деятеля захотел узнать, отчего «в моих кругах» все так осторожно высказываются по поводу борьбы палестинского народа и событий, происходящих в странах третьего мира. Молчу. «Вы вообще против гражданской войны?» — спросил он. Молчу. Тогда он прошествовал в направлении юного романиста-натуралиста, словно явившегося из девятнадцатого века, очарованного тем, что открыл Высшее общество. К ним присоединился экс-сталинист, издалека бросил на меня взгляд, преисполненный высокомерия и тревоги, некая неподдающаяся расшифровке, но убийственная фраза слетела с его губ, лицо с четко очерченным профилем, обрамленное гривой седых волос, когда-то украшало собой собрания, конгрессы, секретные — в той или иной степени — миссии в Москве, Берлине, Праге, Белграде, Гаване, Ханое. Директор культурных программ кивнул головой в моем направлении: редактриса порножурнала только что шепнула ему мое имя. Я теперь едва их различал, пространство, казалось, снова начало ускользать от меня, это могло плохо кончиться, день выдался утомительный. И все же внутри я был спокоен (внутри: конверт с пачкой хрустящих купюр). Дора куда-то подевалась. Секретарь будущего министра уселся рядом со мной и так, между прочим, как бы вскользь, чем грубее это сыграно, тем лучше срабатывает, поинтересовался, давно ли я знаю Франсуа. «Франсуа? Какой такой Франсуа?» — удивился я, еле ворочая языком. Он не стал настаивать, переключил свое внимание на жеманную актрису, что находилась в начале заката своей карьеры. А я стал размышлять над тем, как бы половчее, не слишком шатаясь, добраться до выхода.

Внизу какой-то толстый бородач вцепляется в меня и прямо в лицо начинает изрыгать полнейшую бессмыслицу. Откуда он свалился? А, ну да, узнаю, приятель Бетти, шпана с северной окраины, мотоцикл, татуировка, серьга в ухе, рок, кок, крэк. Расстроился, что теперь потерял меня из виду? Похоже. Злится на меня. Бетти никогда не должна была связываться (это он так говорит) с типом вроде меня, интеллигенция вшивая, болван, знаю тебя, ты не думай, мне все известно, сам не понимаю, почему прямо тут не набить тебе морду. «Не к спеху», — говорю я. К счастью, внизу никого нет, и никто не слышит этого идиотизма. Я дружески хлопаю его по плечу, самое время покинуть вечеринку. Но вот возвращается Франсуа, увлекает меня в маленькую пустую комнатенку. «Порядок? — спрашивает он. — Порядок. — Я сделал все, что мог. — Спасибо. — Остаешься в Париже? — Наверно. — Ну, пока, держим связь. — Пароль? — Лао-Цзы. — Отзыв? — Паскаль. — Недурно».

Он вновь ввинчивается в сутолоку, что-то горячо начинает доказывать приятелю Бетти. Тот успокаивается. Я пытаюсь выпутаться из лабиринта коридоров и лестниц, сталкиваюсь с блондинкой, которая входит в ванную комнату, куда ничто не мешает проследовать и мне вслед за ней, спускаюсь, пробираюсь через кухню, выхожу, попадаю в садик, огороженный со всех сторон решеткой и запертый. Холодно, я все же усаживаюсь на скамейку, вдыхаю запах вывороченной земли, в распахнутом небе блестит луна. Два часа ночи. Я встаю, вновь прохожу через кухню, нахожу, наконец, дверь, крыльцо, аллею, ведущую к бульвару. Прощай, корабль дураков, смелее.

Какая-то женщина, метрах в двадцати от меня, как раз садится в машину, маленький черный Остин. Она быстро трогается с места, но останавливается возле меня, опускает стекло: «Вас подвезти?» Это Дора. Я сажусь в машину. «Вам куда? — Никуда. — Годится».

Я смотрю на ловкие руки, сжатые ноги. Она ведет хорошо. Мы не разговариваем. Выезжаем из Парижа через Сен-Клу, Версаль. Едем еще минут двадцать, она снова поворачивает, узкая дорога, редкие дома, здесь. Она открывает решетку, подает вперед, вокруг темнота, мы входим, в помещении жарко, она предлагает мне последний стакан виски, мы по-прежнему молчим, она поднимается, зовет меня, вот ваша комната, кровать. Я, не раздеваясь, валюсь на красное покрывало, увидимся позже.

Назавтра, в десять утра, уже никого. На кухне у кофейника записка: «Я вернусь около 19 ч. Если хотите уехать, вот номер вызова такси. Если нет, до встречи. Собака не злая, сторож тоже. Д.»

Я выпиваю кофе, принимаю ванну, обхожу большой белый дом и парк, прямо как в романе, даже не подумаешь, что так в жизни бывает. Я заказываю такси (это, и в самом деле, недалеко от Версаля, мне удалось прочесть адрес на одном из конвертов на столике). Я еду в Париж забрать свои вещи у Жижи, расплачиваюсь с ним, «чао, старый кретин», он от этих слов прямо багровеет, и до самого тротуара меня провожают его «бандит, гомик, коммуняка, еврей, гошист!» Я захожу на почту, прошу оставлять для меня корреспонденцию, возвращаюсь в два часа, волкодав бросается мне на грудь, маленький сторож спокойно улыбается, «на место, Цезарь, на место!», предлагает поднести сумку, спасибо, не надо, его худая черноволосая жена бросает на меня подозрительные взгляды, я вхожу в дом, поднимаюсь в свою комнату.

Ладно, поскольку все эти последние дни нормально поесть мне не удавалось, первым делом направляюсь на кухню: ветчина, томаты, яблоки, есть даже превосходное вино. Затем иду обозревать окрестности.

Итак, парк с лужайкой, полого спускающейся к дубовой роще. Замок совсем недалеко. Два заброшенных бассейна, каменные скамейки, не слишком ухоженные цветники, должно быть, сторож совершенно не разбирается в садоводстве. В самом доме гостиная в виде ротонды, столовая, два кабинета, большая библиотека. Наверху пять комнат, одна из них заперта на ключ, без сомнения, спальня самой Доры. И тем не менее присутствие незнакомца в доме ее не пугает. Я прекрасно помню, что накануне нам довелось довольно поспешно, хотя и близко, узнать друг друга, но о чем это говорит? Да ни о чем. Какая она, впрочем? Не слишком высокая, темноволосая, глаза голубые, нежная белая кожа, короткие волосы. Маленький бойкий ротик, решительный голос, упругое тело. На мой вкус, во всяком случае, довольно привлекательна. Чем она занимается в жизни? Врач, архитектор, адвокат? Что-нибудь в этом роде. Я так и не знаю ее фамилии, во всяком случае, на почтовых бланках указан только адрес. Почему она живет здесь, а не в Париже? Одна? Или нет? Или временно? И давно? А может, в Париже она тоже живет? А ее муж? Но может, никакого мужа и нет?