Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Современная проза
Показать все книги автора:
 

«Вена Metropolis», Петер Розай

— Нечего скромничать! — Лейтомерицкий откинулся на стуле и с шумом выдохнул. Потом он снова склонился над тарелкой и тщательно отрезал кусок говядины. Прожевав его и наконец проглотив, неторопливо продолжил:

— Итак, я намерен открыть школу танцев и благородных манер. И в этом-то вся и соль: как раз в такие времена, как наши, — ведь война и военные годы оставили нам после себя одичание и грубость нравов, — самое время открыть подобное заведение. Как вы считаете?

Оберкофлер, не отрывавший взгляда от Лейтомерицкого, пока тот говорил, одобрительно кивнул и спросил:

— Но мы-то к этому делу каким боком?

Пандура вмешался в разговор и громко, язвительно, воздев горе вилку и нож, бросил в лицо Лейтомерицкому:

— А чем ты занимался во время войны?

Лейтомерицкий не ожидал такого вопроса. И уж точно не здесь и не сейчас. Однако он сразу взял себя в руки и стал подробно рассказывать о Франции, о тыловом обеспечении, — и о том, какая у него была прекрасная жизнь.

— Я так и думал, — пробурчал Пандура, опустил голову и снова принялся за еду.

Предложение Лейтомерцикого в общем и целом состояло в том, что он приглашал их в свое дело, в организацию школы танцев, во-первых, из-за их фамилий, которые прекрасно подходят для вывески: «ОБЕРКОФЛЕР И ПАНДУРА» — звучит великолепно, правда? — во-вторых же, в качестве учителей танцев.

— Так ведь я в танцах не слишком ловок, — выдавил из себя Оберкофлер.

Пандура не сказал ничего. Он потягивал вино, заказанное Лейтомерицким, задумчиво, даже умиротворенно погрузившись в себя.

 

По дороге домой они продолжили разговор. На плохо освещенной улице они держались друг от друга на расстоянии: Йозефштедтская — одна из главных в Вене, и на тебе, такое освещение!

Пандуру слегка покачивало. Он говорил о Польше:

— Был привал, не помню где, — где-то восточнее Вислы. Мы вошли в какую-то деревню и расположились на главной площади. — Ты представляешь себе: вдоль канавы, заполненной водой, несколько домишек, невысоких, в пыли барахтаются домашние утки. Подходит обоз с провиантом.

Он остановился посреди улицы и задумчиво произнес:

— Так трудно подобрать подходящие слова. Ну так вот, я отправился за один из домов, забрался в кусты — опростаться хотел! Там луг такой, и вот я под ивами нашел себе местечко. Присел я, гляжу, а в воде, в ручейке, глубины там не выше щиколотки, лежит молодой парень, с первым пушком на губе, щеки ввалились, руки на груди скрещены, ноги босые — и как есть мертвехонький!

Когда они подошли к дому, Оберкофлер, не проронивший ни слова, неторопливо открыл ключом дверь, а Пандура, словно завершая рассказ, добавил:

— Этому Лейтомерицкому я ни на слово не верю. Он и на войне-то толком не был. Он ведь, если ты меня спросишь, он ведь — самый настоящий жид!

 

Когда Оберкофлер утром, — а теперь у него утро начинается часов в одиннадцать, а то и в половине двенадцатого, — появляется на кухне своей квартиры на Йозефштедтской улице, Пандура чаще всего там уже сидит, в одних брюках, с голым торсом, босиком, и курит. У него особая манера курить: он сильно затягивается сигаретой и потом выдыхает плотное облако дыма. Пандура сидит либо притулившись к столу, либо откинувшись на спинку стула, ремень расстегнут — в таком виде он и встречает Оберкофлера, когда тот появляется из своей комнаты.

Квартиру они поделили так, что Оберкофлер — собственно, ее хозяин — спит в спальне, на широкой двуспальной кровати, оставшейся от его семейной жизни, а Пандура ночует на софе в просторной гостиной.

— А что, кстати, случилось с твоей женой? — Пандура этот вопрос задал еще тогда, на Южном вокзале, когда они — война закончилась — шли вдоль его разрушенных стен в сторону привокзальной площади. Он потом еще не раз задавал этот вопрос, когда они садились вместе завтракать, запивая бутерброды с мармеладом, а иногда и с колбасой, дешевым кофейным напитком, — однако ответа он ни разу не получил.

— Она исчезла, как видишь! — Оберкофлер отвечал так всякий раз и при этом пытался бодро улыбаться. Если же он замечал бутылку со шнапсом, обычно стоявшую на буфете, и видел, насколько в ней снова убавилось содержимое, то гневался на своего друга.

— Что ж ты пьянствуешь в такую рань?

— Ничего я не пьянствую! — отвечал Пандура, однако красные ободки вокруг глаз свидетельствовали об обратном.

— Меня это, впрочем, не касается.

— Разумеется, тебя это не касается.

— Мне тебя просто жаль!

Пандуру разбирает смех, и он никак не может остановиться.

До сих пор их совместное житье было нарушено одним-единственным происшествием: поздно ночью, когда они, хорошо подвыпившие, вернулись после танцевальной школы Лейтомерицкого и последовавших затем посиделок в ночных кафе, Оберкофлер услышал, как в «салоне» (так они называли гостиную) Пандура громко что-то говорит, причем настолько громко, что Оберкофлер проснулся. Что он там вещает? «Париж! Париж!» — кричал Пандура, он произносил это слово так, словно взывал о помощи, и в пустой квартире ночью голос его звучал жутко. «Это не я! Не я! Нет!»

Оберкофлер в пижаме выбежал в гостиную и разбудил Пандуру. И тут Пандура, еще не очнувшись от сна, обхватил Оберкофлера за шею и повалил его на постель. Оберкофлер и предположить не мог, что Пандура обладает такой силой, хотя и знал, что тот силен и находится в хорошей форме.

Их губы сблизились.

После завтрака Оберкофлер убирает посуду. Оба они по-разному ведут себя и в школе танцев. Оберкофлер безупречно выполняет свою роль учителя, и к тому же лучше, намного лучше, чем он мог себе это представить, и уж явно лучше, чем Пандура, которого Лейтомерицкий просто терпит как довесок к Оберкофлеру. Пандура же весьма усердно пользуется вниманием дам и за пределами своих обязанностей в школе танцев. Свидания и встречи, начало которым, разумеется, положено в школе танцев, проходят обычно во второй половине дня, ближе к вечеру, и, готовясь к ним, Пандура основательно чистит перышки. Оберкофлер посматривает на него с любопытством, но не без неодобрения и укора.

Иногда сразу после завтрака они отправляются в кофейню, чтобы сыграть партию-другую в карты. Ночью, после занятий в школе танцев, тоже играют. Если у Пандуры выдается свободный от очередной дамы день, то он начинает пить уже с двух часов пополудни.

 

— В Париже, там мы обычно начинали на авеню Фридланд, — рассказывал Пандура, — эта улица продолжает бульвар Осман, она в престижном районе. Мой отец арендовал там маленький дворец. Мой отец, ярый монархист, последовал в Париж за молодым императором, за Отто фон Габсбургом, хотя тот, правда, уже давно не владел троном. В Париже монархисты пытались организовать сопротивление Гитлеру, а поскольку мой отец, старый барон, не обладал ничем, кроме денег, ну, если не считать его манеры жить, то он и давал им деньги, деньги, деньги! На какие только затеи не давал! Я возил папу на авто. На «хорьхе». Австрийских фашистов, людей Дольфуса[?] с их легитимистскими лозунгами, мой отец ненавидел столь же сильно, как и их немецких собратьев. Он их всех ненавидел, это сметье, ненавидел самую их суть! Однако у австрийских легитимистов кроме раздувания пены ничего не вышло. «Они украли мою родину!» — сказал папа после того, как Гитлер вступил в Австрию. Но к тому времени мы сами, после всевозможных переездов и переселений, очутились в небольшой квартирке с окнами на задний двор, в районе Северного вокзала. Промотали и растренькали все огромное состояние. И ничего толкового добиться не смогли. У отца я только одному мотовству и научился. И как раз для этого у меня сейчас нет никакой возможности!

Пандура прервал свой монолог и засмеялся. Потом он постучал себя пальцем по лбу и произнес:

— Жизнь — сплошной анекдот! Мой отец, — продолжил он свой рассказ, — будучи румыном и католиком, был жутким антисемитом. Я сначала этого не понимал. В тридцать девятом я вернулся в Вену, записался в армию. Все эти легитимистские штучки меня просто достали! Эти здравицы в честь императора во время банкетов в разных отелях! Гитлер был мне больше по душе. Видел бы ты моего отца, как он ковылял по тротуару, опираясь на палку, весь уже скособоченный и молью траченный, но все еще пытающийся сохранить гордую осанку, окруженный всякого рода прихлебателями и паразитами, продолжающими надеяться, что им еще что-нибудь перепадет! Когда-то он был самым богатым человеком в Вене! А теперь все его состояние — старая соломенная шляпа! Правда, хоть погода весной была приличная. С бабами, понятное дело, давно было покончено. Он ходил на Северный вокзал, поскольку вместе с беженцами туда прибывали свежие известия о положении в Германии и Австрии. С Богом он, как истинный католик, мир уже заключил. Умер он, когда немецкие войска вошли в Париж. Я тоже шел с войсками на Париж. Но не к отцу.

Лейтомерицкий был покладистым работодателем. Он сумел установить отношения между собой и обоими учителями танцев таким образом, что никто толком не мог бы сказать, каковы они на самом деле: с одной стороны, танцевальная школа на Пиаристенгассе, недалеко от Йозефштедтской, называлась именами Оберкофлера и Пандуры, да к тому же на здании красовалась дорогая вывеска «ТАНЦЕВАЛЬНАЯ ШКОЛА ОБЕРКОФЛЕРА И ПАНДУРЫ», выполненная печатью на стекле, золотыми буквами прописью на темно-зеленом фоне, с другой же — оба упомянутых господина не имели никакого представления о финансовой стороне дела, о расходах и доходах, да и о том, что в конце концов получалось в остатке, они не имели никакого понятия.

Большой зал танцевальной школы по распоряжению Лейтомерицкого был выкрашен в белый цвет. Роскошная буфетная стойка вишневого дерева протянулась вдоль стены почти на всю ширину зала. Помещение освещено небольшими лампами с шелковыми абажурчиками, и, разумеется, посередине с потолка свисает обязательная люстра. Если подойти к одному из окон и отодвинуть белую штору, напоминающую, вероятно, не без умысла, подвенечную фату, то увидишь замощенную булыжником узенькую улицу, на которую из окон соседних домов падает желтый, теплый свет.

Публика в школе большей частью состоит из отпрысков буржуазных семей восьмого района Вены, разбавленная несколькими пожилыми парочками, желающими освежить былые танцевальные таланты — а еще, что до войны было совершенно немыслимо, ходят сюда и одинокие дамы, и господа, использующие танцевальную школу как клуб для встреч, в беззастенчивых поисках удовольствий, как они их понимают.

У входа, перед дверью, посетителей приветствует Лейтомерицкий, в темном костюме, в начищенных до блеска лаковых ботинках. Хотя он и целует дамам ручки, а мужчин приветствует по именам, то там, то сям вставляя шутливое словечко, все же выглядит он как-то утомленно и не на месте — скособоченное, желтоватое лицо, весьма болезненное, большой нос, тронутые сединой виски и красные, вечно влажные губы. А вот Пандура производит совсем иное впечатление! Хотя и одет небрежно и в самом начале вечера предстает уже в слегка растрепанном виде, однако движется он, несмотря на свою приземистую фигуру, вполне уверенно и свободно, наверняка этому способствует алкоголь, и если он во время танца слегка ошибается или сбивается с ритма, то он небрежно и легко исправляет оплошность, отпустив остроумную реплику или шутливо махнув рукой.

По дороге на службу, а начинают они обычно часов около шести, они частенько заводят речь о Лейтомерицком и, как правило, кроют его во все корки. «Ведь в договоре записано, что мы — совладельцы этой лавочки!» Эта фраза звучит в их устах довольно часто, однако и она, и прочие их речи на эту тему не имеют никаких последствий.

Когда начинаются занятия и Пандура объясняет выстроившимся в зале ученицам, как даме следует протягивать руку для поцелуя и вообще что означает поцелуй руки в обращении с дамой и в отношениях между дамой и кавалером, или когда Оберкофлер, собравшись и устремив взор вперед, подняв вверх правую руку, обхватив левой за талию воображаемую партнершу, с большим подъемом демонстрирует начальные па танго, Лейтомерицкий в это время обычно уже скрывается в небольшой, покрытой белым лаком пристройке у гардероба, которую он именует своим бюро и из которой сквозь вставленное в переднюю стенку оконце он следит за происходящим. Правда, чаще всего его мало заботит происходящее в зале, и он в основном сидит на телефоне.

Идет ли речь о покупке партии американского рома в русской оккупационной зоне или о приобретении бэушных форменных рубашек у американцев, идет ли речь об автомобиле (в отличном состоянии, правда, в данный момент не на ходу), о занавесках из тяжелого шелка, об аугартеновском фарфоре или о рулоне линолеума — обращайтесь к Лейтомерицкому, не ошибетесь. Он ведет торговлю и с крестьянами из окрестных деревень, и тогда речь идет о картошке, вишне, яйцах или о квашеной капусте — в зависимости от времени года. У него, у Лейто, все отыщется — и детские коляски, и гладильные доски, и пуховые перины с постельным бельем. Но не стоит думать, что его энергия полностью расходуется на такую мелочевку. Эти дела он делает походя и от скуки. С чашкой кофе в одной руке и с горящей сигаретой в другой он большую часть времени восседает в своей пристройке и молча про себя что-то обдумывает.

 

С недавнего времени в танцевальной школе появилась фрау Штрнад. Они с Лейто, кажется, давно знакомы. Во всяком случае, в общении с ней он выглядит несколько скованно. Когда заходит речь об оплате, — а речь всегда идет только о наличных, — и ученики протягивают ему купюры сквозь окошечко в бюро, то с фрау Штрнад платы не требуется, он машет ей рукой, и она свободно проходит в танцевальный зал.

Ей лет сорок, у нее черные волосы, и когда ее спрашивают, чем она занимается, она отвечает, что заведует бюро по управлению частной недвижимостью. Стройная фигура, пышная грудь, красивые плечи, гладкая белая кожа, маленькие подвижные руки и изящные ножки, — в ее-то возрасте, а то и благодаря ему, она просто красавица, да еще какая! Она так улыбается, что от ее улыбки замирает сердце, она держится свободно и независимо, при этом есть в ней что-то от сорванца, и с юмором у нее все в порядке. Как сверкают из-под локонов ее прически крохотные алмазы в серьгах, как сияют ее серо-зеленые, обычно слегка прищуренные глаза, когда она через зал подходит к партнеру, как она наклоняет голову, словно глубоко задумавшись, а потом вдруг поднимает глаза и смотрит на своего визави открыто и в упор — все это производит впечатление уверенности в себе и непринужденности, вызова и одновременно некоторого кокетства, так что искра проскакивает. Обалденная женщина! В этом мнении все мужчины были едины.

Ничего удивительного в том, что почти сразу фрау Штрнад становится средоточием танцевальной школы, она возведена на трон и особенно обожаема юными девицами, она — образец для подражания и заводила во всех мыслимых эскападах.

Лейтомерицкий сидит в своем бюро и что-то пишет. Длинные колонны цифр тянутся по листку бумаги. Лампа с зеленым абажуром световым кругом заливает его письменный стол, но снаружи, из танцевального зала, этого не видно. Кофе, налитый в огромную чашку, давно уже остыл. Он прикуривает одну сигарету от другой.

 

Для Оберкофлера интрижка с фрау Штрнад не проходит столь гладко и безболезненно, как для других ее ухажеров. С самого своего появления Штрнад рассматривала танцевальную школу как свои охотничьи угодья, флиртовала то с одним, то с другим, назначала свидания — это не осталось незамеченным, к этому привыкли и, не без доли зависти, в меру об этом сплетничали.

В один прекрасный вечер Оберкофлер столкнулся с фрау Штрнад в коридорчике, ведущем к туалетным комнатам. Поравнявшись с ним, она остановилась и спросила, нельзя ли ей брать у него танцевальные уроки частным образом.

— А где мы будем заниматься? — спросил ошеломленный Оберкофлер.

— У меня, — с улыбкой ответила женщина и проследовала мимо Оберкофлера к лестнице, ведущей в зал.

Шуршание ее платья, вернее, ее юбки, которое он услышал, когда она уходила, станет затем опознавательной мелодией их встреч. Оберкофлер уже давно тайком бросал на фрау Штрнад задумчивые взгляды, примерно так, как посматривал он в свое время на Пандуру. Правда, внешне он вел себя вполне уверенно. Он никогда не выделял ее среди танцующих, не оказывал знаков особого внимания и всегда старался сохранять в общении с ней деловой тон, чтобы никак себя не выдать. Пандура вел себя совершенно иначе, явно за ней ухаживал, как и большинство мужчин, — но ничего у него не вышло. Впрочем, Пандура не слишком расстраивался, ему было с кем утешиться.

Фрау Штрнад открывает дверь, дружелюбно здоровается с Оберкофлером и приглашает его войти. Живет она в доме на Райхсратштрассе сразу за зданием парламента и рядом с ратушей — весьма престижный адрес. Она проводит его по комнатам, походя обращая его внимание на несколько вещей, память о муже, оставшемся лежать на поле брани, как она выражается. Оберкофлер хотел было спросить, в каких частях тот служил, но сдержался, решив, что еще будет повод.

Наконец они останавливаются посреди гостиной, и Штрнад негромко, но внятно говорит Оберкофлеру:

— Хватит комедии. Ложись-ка на пол! Впрочем, лучше давай-ка туда, там можешь раздеться. — Она машет рукой в сторону двери, ведущей в небольшую каморку.

Оберкофлер послушно уходит и возвращается в совершенно голом виде. Он растерян, и одновременно он в восторге и счастлив преклонить перед этой женщиной колени, целовать ее туфли. Иногда она командует, чтобы он улегся на пол лицом вниз и наступает ему на шею своей маленькой ножкой. Но чаще всего она требует, чтобы он ей о чем-нибудь рассказывал! Как это прекрасно! Часы, проведенные с нею, похожи на сказочные часы из детства. Оберкофлер потом пересказывает все Пандуре, тот поначалу слушает с любопытством, но впоследствии с горьким сарказмом отзывается на эти продолжающиеся и занимающие все больше времени встречи.

— Ты раньше был другим.

И в самом деле, Оберкофлер рассказывает ей обо всем, о чем она ни спросит. Что ему в ней нравится? Что особенно нравится, что конкретно? Любит ли он ее? Что для него значит, когда он говорит, что ее любит? Любит ли он только ее, только ее одну и никого больше? Ей, похоже, все это действительно интересно.

Иногда она разыгрывает другие сцены, другие истории, она в их отношениях главная, и она, например, спрашивает, любил ли он свою мать? Всегда ли он ее любил? Ходили ли они вместе в церковь? А потом она вдруг резко прерывает беседу.

Иногда, когда Оберкофлер со слезами на глазах просит прекратить его мучения, она забавляется с ним.

— Ты ведь не хочешь изгадить мои прекрасные ковры? — говорит она и шлепает его по заднице.

Однажды, по какому-то поводу, он вдруг начинает говорить о войне: