Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Современная проза
Показать все книги автора:
 

«Коала», Лукас Бэрфус

Посвящается Т.

 

Я был зван в родной город выступить с докладом о немецком писателе, который двести лет назад, — в Берлине, на озере Ванзее, ноябрьским днем, — отыскав на берегу укромное местечко, выстрелил сперва своей подруге Генриэтте Фогель в сердце, а потом и самому себе в глотку. В главном зале ратуши, могучее здание которой с шестнадцатого века громоздится на центральной площади, мне предстояло изложить пару-тройку мыслей о жизни и творчестве этого человека, но поскольку городок-то маленький и все заведения закрываются несусветно рано, надежду прилично поесть после доклада пришлось отбросить заранее и, дабы не остаться вовсе голодным, уже в шесть вечера усесться за ужин в ресторанчике на берегу реки, что рассекает городок двумя рукавами.

Наряду с организаторами мероприятия полчаса спустя, когда еду уже заказали, в ресторан явился мой брат и подсел к нашему столу. Я еще недели три назад ему позвонил и известил о своем намерении наведаться в родные места, хоть и был уверен, что само содержание доклада — попытки нащупать смыслы в сумрачно-смутном, подчас почти вовсе не доступном пониманию творчестве немецкого автора конца восемнадцатого столетия — его заинтересует мало. Возможность увидеться выпадала нам редко. В городке, который я двадцать три года назад отнюдь не по доброй воле покинул и где с тех пор бывать избегал, брат, напротив, обитал почти безвылазно. Слишком разные жизни мы вели, и кроме матери и нескольких, причем даже не всегда приятных общих воспоминаний, ничто не роднило нас, так что двух часов, по безмолвному согласию отданных соблюдению формальностей братства, нам обоим обычно хватало за глаза.

И сейчас ясно вижу, как в тот день, — дело было в конце мая, — он входит в фешенебельный, хоть и не без оттенка восточной экзотики, ресторан, полный хорошо одетой, по преимуществу молодежной, публики, и, высматривая нас в зале, замирает на фоне вереницы окон, открывающих вид на плакучие ивы и прибрежную цепочку домов вдоль реки, — стройный, аккуратно одетый мужчина лет сорока с небольшим, вежливый, корректный и, сразу видно, неженатый. Он сел рядом со мной, есть ничего не стал, заказал себе пива. В застольной беседе о литературе, об особенностях властно-лаконичного слога, которым прославился знаменитый автор и самоубийца, брат не участвовал. Сидел молча, изредка прихлебывая из бокала. Мне вспомнилось, что в нашем телефонном разговоре он подобную ситуацию предвидел, сказал, что в кругу моих почитателей ему будет не по себе, ничто не претит ему сильнее, чем неприкрытый подхалимаж. Мое возражение, — мол, ерунда, у нас обязательно выдастся возможность поговорить, — теперь все явственней оборачивалось ложью, с каждой минутой усугубляя во мне чувство неловкости. Поскольку сидеть приходилось на длинных скамьях, тела наши слегка соприкасались, и, похоже, это причиняло брату дополнительные неудобства. Он то и дело ерзал, пытался отстраниться, и я чувствовал — только учтивость удерживает его от того, чтобы немедленно распрощаться и уйти, — причем, хотя и мне, повторю, происходящее не доставляло никакого удовольствия, ничего необычного в таком поведении брата я не почувствовал: молчание его меня не удивляло, да и к его вечно обиженной мине я тоже давно привык.

Конечно, время от времени, — в паузах общего разговора или когда официант подливал напитки и подавал еду, — мы успевали перекинуться фразой-другой. Он сообщил, что дела у него не ахти, нелады с женщиной, с которой он познакомился несколько лет назад, а теперь, боится, этой любви приходит конец. Обстановка никак не позволяла вникать в подробности, но, даже будь мы наедине и никто бы нам не мешал, мы все равно не стали бы в них вдаваться. Если и возникало иной раз между нами чувство близости, оно ограничивалось молчаливым взаимопониманием сообщничества либо полунамеками в проброс, никогда не доходящими до самой сути, до разговора по душам.

Незадолго до восьми подали счет, все уже вставали, намереваясь переместиться в близлежащую ратушу, и лишь брат, которому предстояла ночная смена в ночлежке, — он там раздавал бездомным и наркоманам одеяла и белье, — распрощавшись со мной, уселся на свой небесно-голубой велосипед, более чем диковинное транспортное средство с высоким рулем, низким сиденьем и толстыми шинами, по виду больше смахивающее на мотоцикл. Драндулет этот никак не подходил ему ни по возрасту, ни по положению, и брат ясно осознавал это несоответствие, больше того, как будто черпал в нем странную запретную радость. Так он и укатил куда-то в сумерки, разом растворившись среди гуляющих, вышедших насладиться теплым весенним вечером.

 

Доклад благополучно закончился, я, как мог, попытался обрисовать образ человека, которому, по его собственным словам, на этой земле никто помочь не в силах, — образ вчерашнего солдата, прихотями судьбы обреченного блуждать по дорогам Европы и ненадолго, на несколько месяцев, заброшенного и в этот город, на остров на реке Аре, где он, на обочине гражданской войны, надеялся обрести покой в скромной юдоли простого землепашца, — галлюцинация, которой он увлекся, похоже, только ради того, чтобы потерпеть очередной жизненный крах. То ли всему виной был манящий зов самой этой иллюзии, то ли мысли о насилии, не только очевидцем, но и соучастником которого стал этот мальчик-солдат хотя бы при осаде Майнца, — неописуемой, чудовищной бойни, по свидетельствам всех, кто там присутствовал, всех, за исключением все того же поэта, для которого грохот той канонады навсегда остался связан со сладчайшими воспоминаниями, и конечно, не о семи тысячах трупов, рассеянных вокруг города, а о первых раскатах живого чувства, — одному богу известно, какое такое чувство он имел в виду, — то ли снедавшее меня ощущение неловкости от участия в юбилейных торжествах по случаю двойного самоубийства, а точнее, если уж совсем начистоту, одного убийства и одного самоубийства, то ли просто этот синий весенний вечер меня так взбудоражил, — сказать не могу. Одно ясно: по окончании доклада меня более всего одолевало желание успеть в ближайший кабак. Двое старых, еще со школы, приятелей составили мне компанию. Ресторан обнаружился в двух шагах от ратуши, на противоположной стороне площади, и я не берусь судить, была ли какая-то символика в том обстоятельстве, что именовался он «У мясников» и на фасаде являл миру золотого льва, грозно вздымающего здоровенный мясницкий топор, — как бы там ни было, я с ходу опрокинул не то два, не то три бокала пива, сопроводив каждый стопкой шнапса. Заведения в этом городке, как уже было упомянуто, закрываются весьма рано, а посему, с наступлением рокового часа, мы, уже порядком подшофе, перебрались несколькими домами дальше, по узкой лестнице спустившись в подвальный полумрак некой подозрительной пивнушки, где оказались единственными гостями, не считая двух миловидных дам, цариц ночи, расположившихся у стойки. Довольно быстро сведя знакомство с одной из них, азиатской красоткой по имени Дези, я последующие часы провел в ее обществе, с каждой новой выпивкой находя все более потешными прихотливые странности владения ею оборотами нашей речи, что давало повод многочисленным недоразумениям. Ее страшно увлекла встреча с настоящим писателем, а мне льстил неподдельный интерес, с которым она выслушивала мои отнюдь не самоочевидные толкования смутных пассажей в творчестве все того же сумрачного гения. Похоже, она первой из моих собеседников по достоинству оценила тонкость моих соображений относительно чудовищной запятой в одном из его рассказов, которая обычную, безобидную фразу в сцене примирения отца и дочери превращает в описание мастурбации матери, тайком их разговор подслушивающей. Во всяком случае, Дези внимала мне, как завороженная, столь жгучий мой интерес к рукоблудию матери явно ее забавлял, а посему, очутившись в четыре утра на обезлюдевшей площади, я сожалел не столько о безнадежно пропитом гонораре за доклад, сколько именно о Дези, которая, едва объявили последнюю выпивку, деловито и спешно распрощалась, оставив меня наедине с моими историко-литературными разглагольствованиями и неоплаченным счетом.

 

Поскольку узы, связующие меня с родным городом, давно и заметно ослабли, мне заказали номер в гостинице, неподалеку от вокзала, куда я под утро и приплелся, заметно пошатываясь. Впрочем, может статься, что эти несколько сот метров я даже преодолел на такси, точно сказать не могу. Помню только ночного портье, вернее, собственный жгучий стыд, когда он положил передо мной на стойку анкету постояльца и сразу стало ясно, что я при всем желании не только подпись поставить не могу, но даже ручку держать не в состоянии. Завидя это, портье смилостивился, заметив, что анкету и завтра утром, когда я высплюсь, заполнить не поздно, после чего я, должно быть, кое-как добрался до своего номера и рухнул на кровать. В коей себя и обнаружил несколько часов спустя, в костюме и даже в ботинках; солнце, настырно бьющее в глаза, и взгляд на часы заставили меня вскочить. Приняв холодный душ и с трудом проглотив внизу в ресторане яйцо всмятку, я тут же кинулся обратно в номер к унитазу, в который меня и вытошнило. После чего я вывалился на улицу, сам не помню, зачем и чего ради, — не то таблетки от головной боли искал, не то просто хотел развеяться, разогнать кровообращение, — как бы там ни было, я какое-то время очумело бродил под аркадами, избегая взглядов прохожих, пока не очутился на террасе гостиничного ресторана, где, тщетно пытаясь отрешиться от плеска реки и уличного шума, мучительно силился сосредоточиться на вопросах журналистки местного радио, желавшей узнать, как я себя чувствую в это солнечное утро в своем родном городе. Ответов своих не помню, но хорошо помню чувство облегчения, когда полчаса интервью миновали и можно было отправляться на вокзал. Хотелось одного — никого не видеть, никого не повстречать, и когда я наконец очутился в купе и поезд тронулся, я сказал себе, что все могло быть гораздо хуже и свидание с малой родиной, можно считать, обошлось вполне безобидно. Только вот брата мне больше увидеть не довелось.

 

Последний признак жизни он подал мне в том же году в ноябре. По мобильнику я послал ему коротенькое поздравление ко дню рождения. Я нежился на берегу озера, день был погожий, теплый, настоящее бабье лето, над водой кружили чайки, вдоль берега слонялись гуляющие, и поскольку я не вполне был уверен в дате — сегодня у него день рожденья или уже вчера? — я и поздравление сформулировал осторожно, скорее в виде вопроса. Уже пару минут спустя от него пришел ответ, да, писал он, как всегда, на диалекте, именно сегодня ему сравнялось сорок пять, и он искренне рад, что я об этом не позабыл. В его благодарности мне послышался хотя и мелочный, но не вполне несправедливый упрек, ибо, хотя я и сам понимал, что поздравлять брата столь убогим образом нехорошо, некрасиво, что можно было по крайней мере нормальную открытку написать, — на самом деле наспех натюканная эсэмэска давно уже стала верхом внимания, на какое я по отношению к нему был способен. Обычно-то дни рождения вообще пролетали без привета, без ответа, а посему я твердо решил, что впредь чаще буду вспоминать о брате, принимать больше участия в его жизни, мало того, я обещал себе распространить сие намерение и на других родных и близких, явно обделенных моей заботой. После чего я, должно быть, вскочил, дабы немедля приняться за очередное дело, казавшееся мне тогда неотложным, хотя сегодня, хоть убей, не вспомню, какое это было дело и что за срочная надобность. Мое новое, вдогонку к предыдущему, пожелание ничего в этот день не упускать и отпраздновать его на полную катушку брат оставил без ответа.

О чем я тогда не знал и знать не мог: за шесть дней до того, в понедельник после обеда, когда я, как мне позже напомнил мой календарь, ездил с детьми в зоопарк-заказник, брат мой сел за стол, взял чистый лист бумаги и черной шариковой ручкой вывел вверху свои имя-фамилию, затем дату того, избранного им дня и даже точное время. И пока мы с азартом рыскали по обширным угодьям в надежде все-таки увидеть выводок волчат, запрятавшихся где-то в зарослях подлеска, мой брат доверял листу бумаги свою последнюю волю. Составление списка завещанного имущества заняло полторы страницы и пятьдесят минут времени, покуда он, незадолго до трех часов пополудни, не записал в последней строке, что согласия на донорство органов не дает и просит развеять его прах над водами озера.

 

Полтора месяца спустя, незадолго до Рождества, мне позвонила незнакомая женщина и сообщила о его смерти. Звонившая оказалась начальницей брата, тот перестал приходить на работу в ночлежку, и после нескольких безответных звонков она обратилась к его другу и известила полицию. Голос ее звучал мягко и бережно, когда она сообщила мне, что несколько часов назад брата нашли в его квартире, в ванной. Она дала мне телефон человека, — по прежним временам я его даже мельком знал, — который вместе с тем другом и обнаружил тело. Выразив мне соболезнования, за которые я даже успел поблагодарить, она повесила трубку, а у меня в голове крутилось одно: что же теперь делать?

То ли час, то ли два я проплакал, не вставая с кресла, сам изумляясь автоматизму сотрясающих меня рыданий, — и все из-за нескольких слов скорбной вести. Со мною-то лично ведь ничего не случилось, все вокруг было точно таким же, как пять минут назад. Даже радио все еще играло ту же музыку, чашка стояла там же, куда я ее поставил, прежде чем взять трубку, и кофе в ней еще не остыл, и сосед на балконе курил все ту же сигарету.

Потом, какое-то время спустя я набрал номер человека, который обнаружил тело. Он подтвердил сообщение начальницы. Помню, в начале разговора возникла неловкость, собеседник счел своим долгом выразить мне как брату покойного свои соболезнования, а я ощущал необходимость сделать в ответ то же самое, ибо он на правах друга знал брата ближе, чем я. Может, все дело в этой глупой заминке, в недоразумении взаимных соболезнований, но я не мог отделаться от чувства вины и пообещал в тот же день приехать. Чего ради мне туда тащиться и зачем я там могу понадобиться, я понятия не имел, но чем заняться еще, я тоже не знал, смутно подозревая, что так и не пойму до самого вечера.

А коли так, я тронулся в путь, на вокзале успел на тот же поезд, что и полгода назад, и так же, как в прошлый раз, поводом к моей поездке было самоубийство. Прибыл я, когда уже смеркалось, на поиски нужного адреса в захолустной, на задворках вокзала, части города двинулся пешком и, пройдя несколькими на удивление узкими улочками, вызвавшими во мне на удивление живые воспоминания детства, минут через десять заприметил замершего в ожидании мужчину, сразу признав в нем друга моего брата. Мы обменялись безмолвными, но сердечными приветствиями, после чего он повел меня, — через пути железнодорожной ветки, что уходит далеко в горы, к самым вершинам, темно громоздившимся на горизонте, — к себе в дом.

Дом оказался одноэтажным строением, куда мы прошли через сад. За столом сидел мужчина, которого я уже много лет не видел. Он был заметно моложе хозяина — как выяснилось, именно эти двое первыми вошли в квартиру покойного, именно на их долю выпал ужас, вызванный видом его безжизненного тела. Казалось, ужас этот до сих пор написан на их лицах, но разным почерком, отразившись в чертах одного, — того, что ждал за столом, — ожесточением и яростью, тогда как сдержанную скорбь хозяина оттеняло мягкое удивление.

Еще совсем недавно, каких-то несколько дней назад, поведали они мне, за этим же вот столом они с моим братом играли в кости, проведя вместе, как они дружно утверждали, замечательный, приятный вечер, причем без всяких там буйств и излишеств. И ни того, ни другого ничуть не обеспокоила некоторая подавленность, которую они оба за братом подметили, — зная его жизнь и переменчивость его настроений, тревожиться тут было не о чем.

Каждый в тот вечер, как они опять-таки в один голос уверяли, выигрывал и проигрывал примерно поровну, везение и невезение распределилось на всех троих по справедливости, какого-то мрачного предзнаменования ни в чем не ощущалось. Да, теперь-то, задним числом, — в этом оба тоже были единодушны, — в каких-то словах можно намеки расслышать. Понятное дело, он в тот вечер прощался, но тайком, для себя, никому не желая открыться.

После этих слов оба погрузились в молчание, мысленно возвращаясь к минутам, которые три дня назад казались всего лишь расставанием до завтра, а на самом деле были прощанием навсегда.

Позже, когда незримая тень покинула скудно освещенную мерцанием нескольких свечей комнату, а оба друга немного пришли в себя, они горячо принялись убеждать меня, что удивляться поступку брата не надо, всякое удивление тут неуместно, ибо это было осознанное, тщательно обдуманное решение. Основательность и твердость, с какими он свое намерение осуществил, всецело отвечают складу его натуры и заслуживают только глубокого уважения. Он, к примеру, во избежание ненужного материального ущерба даже входную дверь против обыкновения оставил не запертой, чтобы ее не пришлось взламывать. И все имущество свое в большом порядке оставил, а к чужим вещам, какие у кого-то на время брал, записочки приклеил с именами владельцев.

Он так хотел, изрек тот, что помоложе, он смело может это утверждать, потому как они вместе и не один раз, за пивом, наполовину в шутку, наполовину всерьез с братом моим обсуждали, как чище всего свой уход обставить, и всегда сходились на том, что лучше и безболезненней нет способа, чем именно тот, который он в конечном счете и выбрал. Говоря об этом, он назвал брата другим именем, которого я много лет не слыхал — это было бойскаутское прозвище, присвоенное ему еще в детстве и сохранившееся только в кругу посвященных, самых близких друзей, своего рода конспиративная кличка, почти тотем, — название сумчатого млекопитающего, животного с другого конца света.

После чего снова воцарилось молчание, но уже другое, не исходящее от незримой тени и не требующее особой почтительности, а более обычное, общепринятое в этих не больно-то разговорчивых местах и слишком хорошо мне знакомое.

 

Когда возвращаешься в город, откуда ты уехал двадцать три года назад, зимним воскресным утром, в завихрениях первой поземки, с невзрачного пригородного вокзала, с одним чемоданчиком в руках, коричневым фибровым чемоданчиком, много лет назад подаренным тебе некой пожилой дамой, что одна, барыней, обитала в просторном доме, то ли вдова, то ли просто безмужняя, теперь-то уже и не вспомнишь точно, в просторном доме, при коем, к слову сказать, и обретались в хлеву пять неприкаянных коров, которых тебе еще юнцом спозаранку и к вечеру надо было обиходить, пять несчастных скотинок, встречавших тебя неизменным кашлем, — так вот, когда ты, теперь уже не молодым человеком, более или менее вынужденно и ненадолго возвращаешься в родной город, первое, что тебе необходимо сделать ради экстренного и благополучного внедрения в здешнюю жизнь, — это предельно сократить словарный запас и оживить в себе позабытый навык комкать каждое предложение. Ты пойдешь на любые ухищрения, лишь бы не выглядеть «вежливеньким», культурным и образованным. Едва сойдя с поезда, ты начинаешь говорить не фразами, а косноязычными недомолвками, покупая сигареты в киоске, обходишься двумя-тремя невнятными словами, и даже в кругу знакомых не станешь изливать душу в цветастых лексических гирляндах. Много слов, это ты накрепко усвоил с детства, тратит только лоточник, тот, кому до зарезу нужно всучить тебе какую-нибудь ерунду, нечто совсем бесполезное, о чем ты никогда не просил и что тебе вовек не понадобится. В этих краях люди идут по жизни молча, болтать без толку пристало разве что девчонкам, покуда и они рано или поздно не повзрослеют и не погрузятся в общую немоту. А ежели ты приезжий и носишься с вопросами, ожидая от ответов благожелательности, столь нужной тебе для успокоения души, то лучше попридержи свои вопросы при себе, потому как в здешних местах вопросы испокон веку не воспринимались как выражение человеческого участия, в лишь как проявление никчемного и неуместного любопытства. От вопроса здесь принято ожидать только неприятностей.

 

Вот почему в тот вечер в том доме я молчал и просто слушал, опасаясь бестактностью чрезмерного любопытства обидеть друзей брата, снедаемых, должно быть, как и я, чувством вины, а еще потому, что помнил — знание, а тем паче знание о самоубийстве, передается в этих краях не изустным словом, а совсем иначе. Все главное оставалось в неизреченном — во взглядах, в жестах, в невысказанных мыслях, что складками морщин нахмурили лоб и печатью суровости непреклонно сомкнули уста.

Тем же вечером, но попозже, мы перебрались несколькими улицами дальше в квартиру мачехи моего брата. С отцом его несколько недель как случился удар, и он лежал в больнице, все еще без сознания. Все сошлись на том, что с похоронами и поминками придется повременить по крайности до тех пор, покуда отец не оправится настолько, чтобы можно было сообщить ему трагическое известие. Потом мы принялись сочинять некролог, первое дело, когда я наконец-то смог хоть в чем-то оказаться полезным. Помню, возник даже непродолжительный спор насчет того, на каком языке писать объявление — на диалекте или на литературном немецком. А больше в тот вечер и нечего было обсуждать. Я вернулся домой, в свою обычную жизнь — или, по крайнем мере, попытался вернуться.

 

Нехитрое имущество распределили быстро. Часы марки «тиссо», голубой велосипед, замком на цепи примкнутый на стоянке возле вокзала, два чемоданчика с нардами, коричневый, который он больше любил, и черный, шкатулка с сувенирным набором игральных костей из Монте-Карло, компакт-диски группы «Пинк Флойд», а еще Криса Ри, обеденный стол и стулья, коллекция комиксов, — она была отказана мне, — две кожаных куртки, черная и рыжая, набор гаечных ключей в сером футляре, мобильный телефон, сколько-то франков, остававшихся на банковском счете, — все разошлось по городам и весям, каждый, кто хоть как-то был ему близок, что-то получил — в точности так, как он распорядился в завещании. Разошлось все, ничего не осталось. Вещи, подумалось мне, привязавшиеся к человеку в течение жизни, вещи, которые он старался заполучить и сберечь, которые его окружали, по которым другие иной раз его узнавали, после смерти покидают хозяина, — вот так же гаснет звезда, а планеты, вокруг нее кружившие, сходят со своих орбит, отлетают прочь, потеряв притягивавшее их небесное тело, и их материя равномерно распределяется по просторам мироздания.

 

До самого лета искал я тот вопрос, ответ на который он всем нам дал. Июль, половина августа, вылазки на плоскогорье, по болотистым лугам, усеянным неведомыми цветками, серебристыми и жилистыми, что недосягаемыми блестками мерцали в топких мшаниках. Вместе с детьми и в обществе друзей я провел все теплые месяцы в нашем доме в горах, целыми днями нежась на террасе с видом на раскинувшийся внизу сад, где буйствовала мальва, где пылали настурции. И вовсе не скорбь, а какое-то иное чувство не отпускало меня ни на минуту, снова и снова выталкивая в неизбывный, изнурительный круговорот все тех же мыслей, — я, по крайней мере, представлял себе скорбь совсем иначе. Я не ощущал утраты, и нельзя сказать, что мне его недоставало, — брата мне недоставало ничуть не больше и не меньше, чем в то время, когда он еще был жив.

Мы ходили за черникой, дети весело наполняли корзиночки и верещали от восторга, наблюдая за тем, как ловко и бережно наша собака обирает с кустиков ягоды. А меня неотступно преследовали картины, увиденные даже не мной, а другими, и пересказанные мне в последние месяцы. Снова и снова перед глазами вставала рыжая кожаная куртка, в которой брат улегся в ванну, и я все силился наглядно представить себе, какой конкретно смысл кроется в брошенной вскользь фразе друга, — он, мол, по цвету лица сразу понял, что пришли они слишком поздно. Мне не давал покоя вопрос, какого же цвета было у брата лицо, а поскольку однозначного ответа я найти не мог, в воображении моем лицо мертвого брата всякий раз приобретало иную цветовую гамму, поочередно опробовав оттенки едва ли не всех цветов радуги, от фиолетового до желтого.