Размер шрифта:     
Гарнитура:GeorgiaVerdanaArial
Цвет фона:      
Режим чтения: F11  |  Добавить закладку: Ctrl+D
Смотреть все книги жанра: Мистика
Показать все книги автора:
 

«Возвращение доктора Фауста», Эмилий Миндлин

Глава первая

Разочарование доктора Фауста и новый образ жизни его

Когда мысль доктора Фауста достигла вершины человеческих знаний, однажды вечером — когда не было еще огня в комнате — пришло в голову ему, что — ничто его знания перед непроницаемой тайной, в окружении которой провел он шестьдесят лет — семьсот двадцать месяцев — своей безрезультатной жизни. Сердце его преисполнилось тревогой и ум сомнениями. Он не зажигал огня и предпочел (натыкаясь на предметы, не замечая, впрочем) шагать по комнате — из угла в угол, припоминая подробности почти исчерпанной жизни, подводя итоги (столь внушительные!) многообразным и глубоким знаниям, которые тщательно и прилежно собирал, уподобляясь пчеле над цветком, и ум — улью уподобляя, — в течение продолжительных дней своих. Он не привык бережно копить дни эти, но, как песок просыпал меж пальцев драгоценные, единственные мгновенья — одним увлеченный, одному способный отдаться видению: как раскрывается — веер в руках Вечности — тайна преодолеваемая мирозданья; как все четче и четче определяется видимость мира в глазах его, как умудряется душа и озаряется опыт, когда утучняются дни знаниями.

И вот вечер, когда вспыхнула в черном зеркале звезда (через окно — лучом), подумалось ему, что не было видения подлинной и, в себе самой, единственно правильной картины мира, но была обманность, обманность (о, горестное сомнение героя!), ложь многократно — трижды или тысячу раз, — поощренная знанием.

Но что есть знание? Что можно знать о причине этой быстротекущей смены явлений, миров, систем?.. Нет смены законов. Но что можно знать о законах?

Он почувствовал явственно, реально, в ужасе, что ничего не знает, что по-прежнему — как и в детстве (лужайка, игры, дом и мать с белыми булками) недвижна, нетронута тайна — неизбывно тревожное пребывание в продолжительном окружении ее.

Он оставил все книги, над которыми склонялся в бесшумные вечера эти, мензурки и пробирки свои, ланцеты, которыми вскрывал покорных, с грустными глазами животных, микроскопы и многочисленные сложнейшие аппараты и приборы для проявления сложного и многообразного мира.

Он оставил все: то, что наполняло напряжением и работой безветренные, безбурные дни его, то, что осмысливало наступление каждого нового утра, из которых большинство заставало его за работой в давней мастерской, в одном из переулков Арбата, излюбленной им улицы, шумливого и громокипящего города Москвы.

Он бросил все и уехал разочарованный, опечаленный, грустный, далеко из Москвы, далеко от несколько чужой ему России, в маленький и тихий городок Швиттау[?], где островерхие крыши одноэтажных домиков вонзались в нависшую голубизну, где испуганно шарахалась в сторону большая, тяжкоповоротливая свинья, когда по пыльной мостовой пробегал автомобиль, где, слава богу, не было трамвая и висячие электрические дороги не гудели над головами мирных граждан. Одним словом, поселился он в месте, куда не доносился шум столичных или больших городов, где слышно было о науке лишь той, что популярно весьма излагалась в школьнических учебниках, столь напоминающих по свежести и новизне новостей своих — старых, потерявших всякие надежды хоть на какое-нибудь замужество — дев.

И Фаусту не было дела до науки.

Дни проходили в частых и бессильных прогулках по городу. И обитатели Швиттау высокую, обернутую плащом фигурку его видеть привыкли часто на улицах и в погребке, где за отдельным столиком — Хозяин, еще кружку пива — проводил он быстро проходящие вечера.

Экономка, которой было пятьдесят, которая никогда не покидала его, с изумлением, с беспокойством следила за ним, видя необычайную перемену, внезапную и необъяснимую утрату, исчезновение былой энергии, былого напряжения воли и трудоспособности, видя, как не понимаемые ею меланхолия и грусть не сходят с его прежде светившегося спокойствием лица, видя, как изменяется образ его жизни, каким легкомысленным развлечениям (как бесцельные прогулки эти или сидение в погребке) предается он, — экономка не могла не решить, что (очевидно, вследствие переутомления) умственные способности его пришли в обветшалое состояние и, так как втайне, вот уже сорок лет, была влюблена, — потихоньку оплакивала доктора Фауста.

Глава вторая

На сцене появляется новая фигура — профессор Мефистофель

Мимо стоящего отдельно, с невысоким крыльцом, домика проходил Фауст ежедневно, отправляясь — днем на очередные прогулки свои, по вечерам в погребок очень уважаемого хозяина, господина Пфайфера[?] — немца аккуратного и в долг не считающего допустимым отпускать.

Отдельный, с невысоким крыльцом, — домик стоял напротив его собственного, и потому нетрудно было запомнить ему, что не было на темной, коричневой двери, отдельного, с невысоким крыльцом, домика никакой карточки, никакого белого ярлыка или объявления, но была дверь ровно коричневая, что не нарушалось ни единой карточкой, ни единым ярлычком или объявлением.

Именно потому, когда однажды увидел доктор Фауст, четырехугольным белым, с золотым ободком пятном, влипшую в ровную коричневатость двери визитную карточку, то внимание обратил сразу немаленькое и живейший интерес проявил немедленно к тому, что написано в ней было.

И немало удивлен был, когда, подошедши к домику, прочел на визитной карточке, по белому черным (курсивом):

Профессор Мефистофель

Глава третья

Нос профессора Мефистофеля

Вечером, того же, дня в погребке Пфайфера, среди наваленных тюков дыма — Хозяин, пива! — высунулась фигура новая, внимание к себе возбуждавшая всеобщее, манерами и внешностью своей впечатление производящая странное.

Всего, однако же, замечательнее было в фигуре лицо ее, в лице же всего замечательнее — нос, ибо форму имел он точную до необычайности и среди носов распространенную не весьма. Форма эта была треугольником прямоугольным, гипотенузой вверх, причем угол прямой приходился над верхней губой, которая ни за что не совмещалась с нижней, но висела самостоятельно.

— Хозяин, воды! — крикнула фигура с прямоугольным треугольником гипотенузой вверх, — хозяин, воды!

— Не ошибаетесь ли, сударь, вы, однако, — спросил любезный до краев, уважаемый хозяин Пфайфер, — не ошибаетесь ли, не хотите ли сказать — пива или вина вместо воды?!

— Хозяин, воды! — не меняя интонации, не повышая голоса, повторил вошедший.

— То есть как воды?! — переспросил господин Пфайфер, до крайности удивленный скромностью требования, тем более что ничто в незнакомце не показывало, что нет у него денег на пиво или вино.

— Наверное, вина вы хотели сказать?!

— Хозяин, воды! — все так же спокойно, тем же тоном в третий раз повторил незнакомец.

Хозяин Пфайфер к подобным требованиям не привык. Он немало лет содержал свой погребок, единственный погребок в Швиттау, и, слава богу, ни разу не случалось еще ничего подобного: войти в пивной погребок и потребовать воды, простой воды — это уже слишком! Ему осталось, впрочем, немногое — пожать плечами и пойти за прилавок, чтобы исполнить просьбу господина с необычайным носом. Хозяин Пфайфер не привык быть не любезным. Головы сидевших вытянулись вперед, чтобы разглядеть странного посетителя. Скучающего в одиночестве Фауста заинтересовал он сразу. У господина были до крайности тонкие ноги, в черных (целых, без штопок) чулках, обутые в черные бархатные туфли, и такой же плащ на плечах. Фаусту показалось, что цвет глаз господина менялся беспрестанно. Зрачки его мерцали среди тучных клубов дыма.

Глава четвертая

Первое проявление странностей профессора Мефистофеля

Продолжая мелким бисером рассыпать ворчание у себя под носом и, время от времени, через определенные промежутки, пожимать плечами, подал хозяин Пфайфер необыкновенному посетителю пивную кружку, наполненную (о, ужас!) самой обыкновенной, даже не прокипяченной, водой. — Не угодно ли? — он небрежно протянул кружку — таким жестом хозяин Пфайфер подает нищему грош. — Не угодно ли?

— Благодарю вас, хозяин, — учтиво сказал незнакомец, принимая кружку, но тотчас же улыбнулся и необыкновенно вежливо возвратил ее обратно. — Я просил у вас воды, самой обыкновенной воды, вы же мне дали, — поглядите сами, что вы мне дали…

Оторопевший господин Пфайфер с удивлением увидал, что ошибся и вместо требуемой воды наполнил кружку (в чем дело?) — вином, самым лучшим вином, какое только у него было. Однако в чем дело? Его подняли на смех.

— Вы рассеянны, господин Пфайфер!

Он был смущен. Это странно, черт возьми! Впрочем, конечно, он чрезвычайно рассеян… И господин Пфайфер наполнил другую кружку, на этот раз уже безусловно водой, из крана водопровода. Никакого сомнения в этом быть не могло. Он протянул ее незнакомцу. Но тот возвратил ее тотчас.

— Вы и на этот раз ошиблись, господин Пфайфер! В кружке — пиво!

Пфайфер испуганно выронил кружку из рук и вскрикнул:

— Вы черт, милостивый государь!

За столиками встрепенулись. Некоторые встали! Незнакомец снял свой берет.

— Меня зовут Конрад-Христофор Мефистофель[?]. Я профессор университета в Праге. Простите, господин хозяин, если я обеспокоил вас! Я готов уплатить Вам, сколько вы скажите, — сделайте одолжение… Я немного пошутил… Поверьте, я просто проделал некоторый эксперимент. Я проверил силу словесного убеждения. Она оказалась сильнее вашего зрения. В кружках была действительно вода.

И он указал на злополучные кружки: одну (первую) — на прилавке и другую — на полу… В обеих была вода, обыкновенная вода.

Пфайфер разинул рот. Присутствующие удивленно переглянулись.

Странное поведение профессора университета в Праге, Конрада-Христофора Мефистофеля, продолжало усложняться. Небрежным жестом достал он из кармана кошелек и, не считая, вытащил из него несколько золотых.

— Хозяин, получите, — крикнул профессор, бросая золотые на прилавок, — это вам за беспокойство! И за пиво! Дайте мне пива!

Золотые на Пфайфера действие произвели соответствующее. Испуг развеялся мгновенно. Монеты были сжаты в руке и опущены в карман. На лице его, столь напоминавшем дыню, заулыбалась услужливость и изысканнейшая предупредительность.

Поведение профессора Мефистофеля Фауста заинтересовало. Ему вспомнилась визитная карточка, влипшая в коричневатость двери, отдельного, с невысоким крыльцом, домика, что по соседству с ним, и надпись на ней (курсивом) — черным по белому — «Профессор Мефистофель».

Он подошел к господину в черном и сказал, поклонившись:

— Милостивый государь, позвольте предложить вам место за моим столиком. Мне будет чрезвычайно приятно посидеть с вами! Я одинок в этих местах. Зовут меня Фауст. Я доктор химии, приехавший сюда из Москвы.

Мефистофель ответил, наклонив голову и великолепно разведя руками:

— О, благодарю вас, милостивый государь, мне самому весьма приятно, — и он сел рядом с Фаустом.

— Мне понравилась ваша шутка над этими бедными людьми, — сказал Фауст. Я не совсем понимаю только, для чего нужно было это вам делать. Вы напугали их порядочно.

Глава пятая

Самая необыкновенная беседа в Швиттау

— Ах, — чистосердечно вздохнул Мефистофель и отхлебнул глоток пива, — ах, поверьте, многоуважаемый господин Фауст, эти шутки и подобные им немало времени и покоя отнимают у меня… Но когда в жизни ничего не остается более, как шутить! Вы понимаете, не потому, что весело, напротив, именно потому, что скучно… Именно потому, что есть причины, удерживающие еще меня на земле и заставляющие влачиться еще по этой глупой, бессмысленной, проклятой человеческой жизни, именно потому ничего более не остается мне, как шутить, шутить от скуки, от досады, от злости…

Фауст покачал головой.

— Я не согласен с вами, о, нет, я совсем не согласен с вами, господин профессор. Жизнь наша вовсе не так бессмысленна и глупа!

— Вы хотите сказать, что были счастливы? — спросил Мефистофель.

— Напротив, — отвечал Фауст. — Я не могу сказать, что счастливо прожил свои шестьдесят лет. Напротив, милостивый государь. Но мне кажется, что если бы в мое распоряжение вновь было предоставлено такое щедрое количество времени, на этот раз я использовал бы его, я бы счастливо прожил свою жизнь!

Мефистофель засмеялся, издавая звуки разбиваемого стекла.

— Пожалуйста, простите мой смех, — сказал он, — но мне всегда становится неудержимо смешно, когда я слышу от людей, что они могли бы быть счастливы, если бы то-то и то-то. Когда же поймут, что нет самого главного на земле, чтобы можно было быть счастливым, — возможности счастья. Поймите, не существует самой возможности счастья!

— В вас говорит отчаяние, — господин профессор, — сказал Фауст, — я убежден, что в вас говорит отчаяние. Вы, наверное (я почти убежден в этом), чрезмерно опечалены чем-нибудь! Посмотрите хотя бы на кошку, вон там, у печки. Скажите сами, вы не видите разве, как она счастлива?

— Ах, — сказал Мефистофель, — я говорю именно о человеке, о существе, наиболее одаренном природой. Да — о существе, гордящемся своим разумом! Ха-ха! Ведь это смешно, наконец! Покажите мне хоть одного из них, кто бы сказал, что он уже счастлив, что не условия определяют его счастье, не что-либо вне его, а сам факт его существа. Вздор! Невозможно!.. Хозяин, еще пива!

— Я думаю, — мягко возразил Фауст, — думаю, что счастье может заключаться в самом процессе стремления к счастью…

Мефистофель взглянул на него с сожалением.

— Вы поэт, — заметил он, — вы — поэт! Все люди — поэты. Хозяин Пфайфер — тоже поэт. Поэзия — это кокаин! Временно он заставляет людей видеть вещи в ином, лучшем свете, нежели это есть на самом деле. Но тем горше момент, когда действие кокаина проходит. Люди еще в утробе матери отравляются этим ядом. Как бессмысленна жизнь человека — никто не представляет себе. Именно потому, что все погружены в вечную обманность. И все играют до глупости обидные роли. Ах, я мечтаю об одном — о восстании человека против человеческой жизни, против обманности, в которую погружен он, против роли, которую играет он на земле. Но не о словесном, не о фразерском восстании, но о действенном, об активном!., я мечтаю о восстании человеческой воли. Например, — тут Мефистофель наклонился над самым ухом доктора Фауста, — например, об организации самоубийства всего человечества…

Фауст вздрогнул, испугавшись неожиданных слов, и с удивлением посмотрел на собеседника.

— Не пугайтесь, — прошептал Мефистофель, — не пугайтесь! В этом нет ничего страшного. Кончают же самоубийством отдельные человеки! Я не вижу ничего необычайного в возможности факта самоубийства всего человечества. И это было бы лучшее из всего того, что оно может сделать!

Фауст покачал головой.

— Я впервые слышу такие слова. Я не смею спрашивать, сударь, что именно довело вас до такого отчаяния, до мыслей, столь чёрных… Я не спрашиваю вас об этом… Но я вам должен сказать — это уже слишком, это уже слишком, милостивый государь!..

— О, господин Фауст! Мне не хотелось бы убедиться в том, что и вы не отличаетесь от других… Я не могу не видеть всю высоту вашего ума и глубину вашего знания. И вам не следует бояться слов. Я так надеюсь, что вы станете моим сообщником!

— Вы говорите, вашим сообщником, господин профессор?

— Но почему же нет?!

— Вы шутите! Сообщником? Но в каком деле?

— В этом самом! Я же сказал вам! Организации…

Организации восстания против человеческой жизни!

— Вы ошибаетесь! Я далек от этого. Вы не можете рассчитывать на мое сочувствие!

— Но если вы убедитесь сами?

— В чем?

— В бессмысленности человеческой жизни!

— Едва ли! Правда, я разочаровался в возможностях науки… И я не знаю еще, в чем смысл жизни, но я чувствую, что он существует!

— Так чувствуют все, и никто не знает этого смысла!

— Даже если это и так… это не меняет дела.

— Но если я вам докажу? Если я сумею доказать вам, совершенно очевидно, всю бессмысленность факта существования человека? Если вы убедитесь, что над человеком, действительно, издеваются на земле? Господин Фауст, если я покажу вам мир не таким, каким он существует в самом себе? Ну тогда?.. Хотите?!.

— Что? Что?

— Быть со мной! — глаза Мефистофеля провалились, их не было видно, — хотите? Мы отомстим тому, кто издевается над человеком, отомстим, если убедим человека лишить себя жизни!.. Прекратить себя! Будете со мной?!

— Но как вы докажете? Вы не убедите меня.

— Я покажу вам то, чего вы никогда не смогли бы увидеть с помощью вашей науки!..

Теплое дыхание окутывало голову Фауста. Слова профессора из Праги дурманили…

— Хочу, хочу, — прошептал он, — хочу! Но еще, слушайте, еще… Вы не докажете мне, не сможете доказать, вот еще почему: многого, чем, может быть, осмысливается жизнь человека, я не могу уже чувствовать, воспринимать… Понимаете, я уже стар, в достаточной степени стар… Мне шестьдесят…

— Это препятствие легко устранимо, — ответил Мефистофель. — Вам будет возвращена ваша молодость!

— Молодость! — воскликнул Фауст. — Вы смеетесь надо мною, сударь!

— Нисколько! — Мефистофель приблизил лицо свое к Фаусту. Глаза его мерцали то синим, то красным цветом. Тонкие брови приподнимались кверху.

— Или ты не узнаешь меня? — спросил он тихо, смотря в глаза Фауста. Фауст вздрогнул. Он узнал и ответил:

— Узнаю!.. Я буду твоим… Но исполни обещание!..

— Тру-ля-ля-ля!.. — запел Мефистофель, — это не так трудно! Прощайте, господин Пфайфер!

И они покинули погребок.

Глава шестая

События в отдельном домике с невысоким крыльцом

Шли по тихим, уснувшим в темноте улицам, когда в большинстве окон уже погасли огни, ибо спать обитатели Швиттау ложиться привыкли рано. Мефистофель Фауста поддерживал за локоть и предупредительность высказывал чрезвычайную.

— Осторожнее, — говорил он, — здесь тротуар поврежден, и ты можешь упасть.

— Вы живете напротив меня. Знаете?

— Да? Вот как!

Они подошли к отдельному, с невысоким крыльцом, домику. На противоположном тротуаре в квартире Фауста — огонь. Ждала его экономка. Фаусту было все равно. Взошли на крыльцо. Мефистофель толкнул дверь. Отворилась она без шума.

— Входи! — сказал Мефистофель и толкнул вторую дверь. Окружили Фауста четыре черным обтянутые стены. Двери тонули в них, и найти было их трудно. Реторты, мензурки, трубы, трубки и циркули лежали на столе, черным, как и стены, обтянутом. Оторопевший кролик прыгнул под стол, и какая-то птица пролетела над головой Фауста. Мефистофель оставил его одного, рассеянного и задумчивого. Фауст сел на диван, кожаный, узкий. Ему показалось, что не впервые он в этой комнате, не впервые в окружении четырех этих, черным обтянутых, стен. Каждая подробность вставала такой упорной — знакомой. Даже больше. Когда подумалось, что все уже было однажды, показалось и другое — что был даже момент этот, когда, как сейчас, думалось: все знакомо, все уже было однажды. О! какая бесконечная цепь повторений! Зеркало в зеркале! Бессмертие! Вот оно — настоящее бессмертие! И далее, чем дольше думалось, — сидел, глазами вниз уставившись, морщины на лоб вскинув, явственнее казалось: уже было когда-то ему шестьдесят, уже был однажды стар он… Но дальше, дальше, что было дальше? — Не мог вспомнить этого Фауст. Так вот — жизнь! Одна такая — уже была, другая — будет еще… Повторяется, все повторяется… Прав ли Мефистофель, утверждая:

— Бессмысленно!

— Не прав! Не прав! Не прав!

— Прав! Прав! Прав! — громко сказал Мефистофель, вырастая перед ним. — Прав! Прав! Прав! Не будем спорить об этом! Но пойдем!

Вышли они в полуосвещенный, узкий настолько, что идти рядом невозможно было, Фауст за Мефистофелем следовал, — коридор. Мефистофель, перед маленькой дверью, как и стены, черным обтянутой, остановился.

— Здесь, — сказал он, толкнув дверь и вводя Фауста в большую, темным мрамором отделанную ванную комнату. Глубокая, из серебристого металла, ванна помещалась посреди и тяжелая, серебряная, ртути наподобие, жидкость до половины наполняла ее.

— Ванна? — с удивлением спросил Фауст.

— Ванна! — патетически воскликнул Мефистофель, подымая правую руку кверху, — ванна, за которую половина человечества отдала бы все драгоценное, что имеет, а другая половина — лучшие мгновения своей жизни!